Шесть утра. Звонок.
Рука потянулась к тумбочке, на которой стоял старый проводной телефон.
— Да?
— Привет. Не разбудил?
Вздох.
— Чего там?
— Олег. У нас тут чп — Болдырев запил.
Тот, кого называли Олегом поспешил защититься:
— У меня выходной.
На том конце провода тяжело вздохнули:
— Олег. У нас линия целый день без стрелочника будет. Выручи пожалуйста. Я…я, клянусь, я оплачу как по ночному. Обещаю — осенью будет новый напарник.
Молчание.
— Алле? Олег?
— Да.
— Я не понял, ты сможешь выйти сегодня?
Снова молчание.
— Да.
Бросок трубки на рычаг.
* * *
Дом стоял на холме. Окнами повернувшись на железнодорожную, блестящую от солнца, никелированную артерию рельс. По ночам здесь тоскливо и протяжно пели поезда. Они ползли на брюхе, устало прикрыв глаза-окна и выпуская тоненькую струю щемящего, минорного свиста — как старые, отслужившие службу драконы; их чёрные силуэты скользили по потолку и стенам, подсвеченные тусклым светом железнодорожного прожектора, как цветом разбавленного подсолнечного масла. Днем же составы весело бежали друг за другом наперегонки — успевай только переключать стрелки. Раз или два в день важно и нудно стучали грузовые составы — цистерны или платформы, груженные лесом. Когда же поезда, наполнив шумом их дом, скрывались за холмом, превращаясь в прошлое, на него снова обрушивалась тоска.
Олег вышел из дома, наскоро нацарапав записку спящей дочери — вызвали на стрелку, приду на обед, разогрей борщ с грибами и нарежь салат. Перешёл запутанный клубок сбегавшихся в ромбовидных стрелках и тут же разбегавшихся в разные стороны рельс, туго пахнувших сладковато-терпким мазутом, и в семь утра уже ослепительно белых от солнца, и зашел в свою полосатую будку стрелочника.
В тесном помещении висел на стене внушительных размеров щиток с лампочками, рычагами переключения и надписями; рядом с ним — на кнопках — расписание поездов, черные столбцы которого полыхали алыми пятнами — цифрами путей. Возле окна стоял стол, крытый клеёнкой и стул с разодранным дермантином, из которого лезло поролоновое мясо. Он включил чайник и стал выкладывать из сумки на стол — аккуратно друг за другом — шесть резцов по дереву, необработанный брусок и лак. Затем сверился с расписанием и убедившись, что у него в запасе сорок минут — начал любовно стругать брусок.
Когда из-под резца, вслед за стружкой показалась тоненькая ножка — щиток загудел. Олег перевел стрелку, и снова уткнулся в брусок. Через тридцать минут из необработанного дерева стала пробиваться вторая тоненькая, одетая в танцевальный башмачок нога — и щиток снова загудел. И в последующие три часа он почти безостановочно переключал стрелки — поезда бежали как сумасшедшие. А потом опять сел за стол и погрузился в нежное выстругивание. Когда из бруска торчали две ноги, две руки и даже намечалась головка — щиток загудел снова, и Олег перевел последнюю дообеденную стрелку. С 10-50 до 12-15 у него был законный обед и общение с дочерью.
Он уже выходил на улицу, когда телефон зазвонил снова.
— Олег, это я. Тут небольшие изменения. Через двадцать минут по второму спецсостав пойдёт. На третий путь переведи, пожалуйста.
Ему было все равно, что там за спецсостав, но поднялась вдруг в груди невыносимая тоска неправильно прожитого выходного дня. И эти двадцать минут, урезавших его миску борща и общения с дочерью, совсем разозлили его.
— Патриарх едет?
— Да не, дети по спецпутевкам.
Лучше б патриарх.
— Ясно.
И снова бросок трубки на рычаг. Мелодичный звон и щелканье в конце. Сколько в его жизни было таких щелканий трубки о рычаг! А потом, после очередного лопнувшего ожидания, всегда наступало невыносимое, бесцельное одиночество. И страх. За неё.
Каждый день его девятилетняя Дашка возвращалась из школы с опухшими от слез глазами. И каждый день он чувствовал, что его душат, но не могут додушить до конца. Не проходящая тоска от бессилия. Он — работяга стрелочник, от которого прёт мазутом и дешевым пивом — и мамки из коттеджного поселка. Чтобы он не сказал — он в проигрыше. Не потому, что беден, а потому что железнодорожник-отец, выпивающий после смены, должен был сдать глухонемого ребенка в детдом, как только сбежала жена, а он — не сдал. Нехорошо разрушил стереотип. Посмел стать укором для женщин, чьи мужья сваливают от детей на работу при первой же возможности. Поэтому он с дочерью — вне стаи. «Наши дети её не понимают! Отдайте Дашу в спецшколу и живите спокойно». А школа для глухонемых находится в райцентре, в сорока километрах отсюда. И работы там для него нет.
Когда-нибудь, когда он скопит достаточно — по его подсчетам ему еще лет пять вкалывать сутки через сутки и вырезать на продажу деревянных балеринок — они уедут на море — отсюда недалеко — купят крошечный домик в рыбацкой деревушке, где по утрам пахнет свежим уловом, а вечером рыбаки развешивают на перевернутых лодках сети; он будет удить рыбу и с окна прыгать в море, а Дашка — приезжать к нему на каникулы, модная, в туфлях на шпильках. А пока что — в немногие его выходные и в часы обеда — они с дочкой отпирали калиточку в стене, отдушину, наполненную лучами солнца, отражавшимися в никелированных рельсах: Дашка мечтала стать циркачкой, и он учил её ходить по рельсам, как по канату. Ставить пятку ровно к носку. Носок. Пятка. Носок. Пятка. От рельсы — до залитого огнями купола цирка — их не отделяло ровным счетом ничего. Мечта покроет любое расстояние.
На щитке вспыхнула лампочка. Он повернулся, чтобы переключить стрелку, но на пути к щитку заметил в окне что-то нехорошее. На секунду он замер, потому что мозг не сразу отреагировал на увиденное, а затем медленно развернулся и подошёл ближе.
По третьему пути, туда, куда через минуту он должен будет перевести стрелку, как по натянутому никелированному канату — шла его Дашка, раскинув в стороны руки. Носок. Пятка. Носок. Пятка. Все по-ученически. Все как учил. Его в секунду прошиб пот, и он почувствовал себя как человек, которому попали футбольным мячом в кадык. Он дёрнул окно, но оно, не отклеенное с зимы — не поддалось. Тогда он схватил стул, разбил стекло и высунувшись по пояс, царапаясь о зубчики стекла — заорал. Ласковый летний ветер — душистый и тёплый — дунул ему в лицо и взъерошил голубой шифон на тоненькой, преспокойно удалявшейся от него фигурке. Носок. Пятка. Носок. Пятка. И солнышко жмурится в дырочках на кружеве носочков.
В этот момент он понял, что такое ностальгия — это когда прошлые события, которые он не считал хорошими — были просто замечательными.
В следующую секунду завизжал бесом щиток, красная лампочка стала вспыхивать и гаснуть, как в лихорадке; аккомпанементом к истерике заверещал телефон и в кадр — на вершину холма — вползла разгоряченная морда локомотива. Две-три секунды и весь состав, нашпигованный орущими детьми, ухнет вниз, докатится до стрелки, и — если останется на этом втором пути — то через пятьсот метров выскочит на аварийный мост и грохнется в воду.
Носок. Пятка. Носок. Пятка.
Как невыносимо чётки вокруг детали — сетка, в которую убран пучок волос, золотистый нимб выбившихся из прически волос, голубой шифон юбки, белые-белые носочки, старенькие розовые балетки; раскинутые, как на кресте, руки. Лучи солнца сочатся сквозь пальцы и от этого кисти кажутся алыми.
А на той стороне сотни детей. И сотни матерей. Какая простая математика. Сотни против одного.
Жутко гудел щиток. Вспыхивала и гасла, как сумасшедшая, красная аварийная лампочка, орал телефон, визжал до хрипоты поезд. Вся вселенная сместилась в ямку его ладони — в то место, каким он обычно сжимал рычаг. Вокруг разноголосицей бушевал хаос — хрипы, визг, верещание, гудение. Но настоящий хаос был не там — настоящий хаос не издаёт ни звука.
Носок. Пятка. Носок. Пятка. Сотни против одного. Сотни матерей, которые через минуту лишаться детей. Как сосредоточена его девочка — так, что даже не чувствует вибрацию воздуха и земли, какую всегда чувствуют глухонемые; как поглощена мечтой. Он вспомнил, как сегодня утром зашел к Дашке в комнату — она лежала среди вороха одеяла, тощая, с выпирающими ребрами, залитая нежным персиковым утренним светом. И вдруг он ощутил её пальчики, замыкавшие в кольцо его шею, а чуть нагнувшись — уловил тонкий запах земляничного шампуня. Никого нет на свете лучше тебя, моя доченька. Носок. Пятка. Носок. Пятка. Солнце бликует в твоих волосах. Зачем я согласился сегодня выйти?
Он повернулся к щитку. Поднял руку. Сомкнул ладонь вокруг рычага. И резко дёрнул вниз. И упал мокрым лбом на железную поверхность. Скатился по стене вниз. Замер.
Он не видел, и в тоже время видел, как ромбик стрелки переключился на третий путь и поезд, оборвав крик, стрелой пронесся мимо его будки, сминая под собой голубой шифон и белые кружевные носочки.
Носок. Пятка. Носок. Пятка.
Какая страшная тишина.
* * *
В купе поезда, прогрохотавшего мимо полосатой будки, сидят четыре девочки. Всем не больше тринадцати. У всех яркие ногти, красные и синие челки, джоггеры; у самой высокой на голом плече выбиты китайские иероглифы. Все четыре очень заняты – утопают в упоительных разговорах о себе.
— …девочки, но знаете, вот сегодняшний день – у меня, реально, самый лучший. Мне бабуля новую версию Cuberpunka на планшет залила.
— О, Господи, подумаешь Cuberpunk. Вы Женю Евграфова помните?
Все дружно кивают.
— Он мне, как бы, сегодня встречаться предложил. Поэтому у кого сегодня лучший день? У меня сегодня самый лучший день.
С верхней полки свешивается самая высокая — с иероглифами на голом плече.
— Да ну хорош вам, девчонки. Мы ж на море едем. Целый месяц без предков. Да сегодня у всех самый лучший день.
В окне проплыл аварийный мост, перевязанный бело-красными лентами и поезд, набрав ход — мирно покатил дальше к морю.
© Анна Гурина
Литературный интернет-альманах
Ярославского областного отделения СП России
Авторизуйтесь, чтобы оставить свой комментарий: