Андрей Углицких
г. Москва


Углицких Андрей Клавдиевич — родился 27 мая 1955 года в городе Салават Башкирской АССР, школьные и студенческие годы прошли в Перми. Окончил Пермский государственный медицинский институт. C марта 2021 года — профессор кафедры педиатрии лечебного факультета ФДПО Российского национального исследовательского медицинского университета имени Н. И. Пирогова МЗ РФ.  Автор более 110 научных работ. Автор 15 книг, более ста публикаций в периодических литературных изданиях (жж. «Новый мир», «Сибирские огни», «Москва», «Московский литератор», «Воин России», «Русский дом», «Поэзия» и др.). В декабре 2001 года основал интернет-издание «Журнал литературной критики и словесности» (http://uglitskih.ru), призванный «знакомить своих читателей с литературными сочинениями, еще незнакомыми широкой читательской аудитории». С сентября 2014 года журнал работает в качестве «читального зала». Член Союза Писателей России.


«И ВНЕЗАПНО  ИСКРА ПРОБЕЖАЛА…»
   Навстречу 110-летию Льва Ивановича Ошанина


I.


    30 мая 2022 года одному из самых знаменитых рыбинцев,  поэту Льву Ивановичу Ошанину (1912–1996), автору таких песенных шедевров как «Эх, дороги…», «Ехал я из Берлина», «Течет Волга», «Если любишь — найди…», «А у нас во дворе» и множества других, исполнится 110 лет. 
    Философы утверждают, что человеческой памяти свойственно идеализировать прошлое, прошедшее... Моя память не исключение: вспоминается библиотека неподалеку от метро «Университет». И погожий московский сентябрьский денек образца одна тысяча девяносто четвертого... Поэт Ошанин проводит первое занятие созданной им поэтической студии «Законы поэзии». 
    Первая встреча! С самим Ошаниным! Как же ждали мы, студийцы,  этого дня, как внимали каждому слову Мастера! 
    Недавно вернувшийся из Америки восьмидесятидвухлетний поэт предстал перед нами в своем знаменитом черном берете «а ля команданте Че» и темно-коричневом плаще. Не очень молодым, но весьма энергичным, с отменной реакцией на шутку и в добром расположении духа, человеком:     
   — Здравствуйте, я — Ошанин! — снял плащ, сел за стол, внимательным взглядом окинул аудиторию и начал говорить. Поздравив участников студии с началом работы, Лев Иванович поделился своими идеями и задумками, коих было у него всегда превеликое множество.
    Ошанину вообще была присуща, свойственна  эта решительная, смелая манера выглядеть всегда чуточку моложе, нежели на самом деле. Он как бы подтверждал своим личным видом сущее и вечное право свое на то, чтобы быть первым... 
    Похоже, что это в нем было всегда, сызмальства — и житейская стойкость, и бойцовские задатки! Даже там, где как говорится с природой не поспоришь. Речь о непоправимом — об ошанинском зрении. Которое подкачало уже с раннего детства и с возрастом становилось все хуже и хуже. 
    В начале 30-х семейство Ошаниных перебралось в Москву… «Москва бьет с носка и слезам не верит»: жизнь в столице тех лет была не подарок: НЭП, разруха, безработица, биржи труда, сьемные квартиры…
    Тяжелое материальное положение семьи заставляло искать работу. И вот Ошанин — очередник трудовой биржи, «биржевик». Один из тысяч. Без особых надежд и перспектив. Но потом — забрезжило: открылись вакансии токарей на вновь открываемый московский завод. Вскоре ученик токаря Ошанин приступает к работе. Но как работать, если ты ничего не видишь: не то что размеров чертежей, но и самих  вытачиваемых деталей!? Если результат первых недель работы  — брак! Сплошной! Что, что прикажете делать? Может сдаться, честно встать и уйти? К чести своей, Ошанин не сдается. Он учится работать … наощупь, вслепую. Дело это  опасное — любое неосторожное движение и бешено вращающийся вал станка  запросто мог лишить токаря пальцев, сделать инвалидом, но другого выхода у нашего героя не было. Через несколько месяцев Ошанин добился невозможного — стал выполнять план на 100% и выше. Знай наших!
    Пример второй: в начале войны поэт оказался с семьей в Казани, куда был эвакуирован единственный журнал «Пионер». Но в нем невозможно было публиковаться, поскольку Демьян Бедный, ранее также эвакуировавшийся в Казань, перехватывал  и без того крайне редкие ручейки и капли гонораров. А ошанинская семья голодала. «Белобилетника» по зрению Ошанина в армию не брали, пайка не было. Что делать, сдаться? Но нет, безвыходных положений не бывает! Вскоре к Ошаниным приехал погостить Борис Пастернак, хорошо относившийся ко Льву Ивановичу, выделявший его. Он первым делом предложил принять Ошанина в Союз Писателей СССР и тут же дал Льву Ивановичу рекомендацию. Спустя некоторое время Ошанин был принят в этот творческий писательский союз, что позволило ему участвовать в работе фронтовых агитбригад, выезжать в командировки в Действующую Армию, внося тем самым свой посильный вклад в Великую Победу. 

    Кем только не был за свою большую жизнь автор «Эх, дороги» и «Ехал я из Берлина»: и токарем-ударником на московском заводе, и экскурсоводом Центрального парка культуры и отдыха им. М. Горького, и журналистом в заснеженных Хибинах, и участником фронтовых агитбригад, и военным корреспондентом, и профессором-консультантом Литинститута, и редактором!

    Не стану скрывать: к Ошанину-редактору — отношение у меня особое. Ибо при всем уважении к другим представителям достойнейшей и необходимейшей этой профессии не встречал я редактора лучшего! И связано это, на мой взгляд, не только с почтенным возрастом именитого рыбинца, сколько с колоссальным издательским опытом Льва Ивановича (более семи десятков книг). Впрочем, дело не только в жизненном стаже Мэтра. Просто Ошанин обладал редким по любым временам природным и очень органичным чувством уважения. К окружающим его людям, к родному языку и литературе, к которой на заре НЭПа приобщил Льва Ивановича старший брат его (по собственным же словам нашего героя).

    Для меня же главным в Ошанине всегда было отношение его к слову, но не абстрактное (слава Богу, у нас всегда хватало, хватает и будет, надеюсь, хватать крупных литературных мастеров, виртуозов образной речи, не только понимающих толк в стихосложении, но и способных относиться к ней, как некой игре, игре в слова, игре — в самом, что ни на есть высочайшем и уважительном смысле этого слова), а именно отношение поэта к Слову, применительно к людям, которые окружали его. А Слово Ошанин чувствовал как никто другой. Ощущал кожей, улавливал каждым нервным окончанием. Настолько точно, что иногда складывалось ощущение, что он буквально «синтезировал» нужные, необходимые ему слова из воздуха, из самой атмосферы, генерировал их равно из будней и праздников. В этой связи не будет, наверное, преувеличением сказать, что Ошанин и был Самоё Слух.

    Это у них, Ошаниных — генетическое. Ведь родом Лев Иванович — из очень музыкальной семьи. «В музыке я жил с детства. Мать моя преподавала в музыкальной школе, два брата стали певцами, сестра была пианисткой. Один я из всей семьи не научился играть на рояле. Для меня музыка обернулась словами песни». 
   И опять нельзя не вспомнить о трудностях, которые доставляло Ошанину слабовидение. Оно вынуждало поэта пользоваться не просто очками-«велосипедами», наподобие воспетых в знаменитом стихотворении В.В.Маяковского, а просто … лупой. В силу этого периоды, когда студенты ошанинского семинара в Литинституте выпускались, становились для Мастера сущим испытанием, ибо вынуждали его, фигурально говоря, использовать в горячечные эти дни последние глаза свои в режиме «форсажа», то есть, с двойной интенсивностью, «дожигать» остатки зрения, бросая в горнило насущного педагогического долга остатние, каким-то чудом уцелевшие еще колбочки-палочки зрительные свои, самым наглядным образом — личным примером — иллюстрируя вечно-латинское: aliis inserviendo consumor («Светя другим, сгораю сам»)! Этакий московский Джордано Бруно...

    Лупа была большой с тяжелой ручкой...

    Я и сейчас, с открытыми даже глазами, вижу, вижу его как наяву — отчетливо, зримо: вот он — у себя в кабинете. Стоит возле письменного стола всегда, как помнится, заваленного кипами и кипами стихотворных подборок... Читает стихи кого-то из студийцев... Склонившись над текстом нежно, так нежно, что и не бывает нежней, застыв над ним, как застывают над ребенком, и, поднеся стихи совсем близко к глазам, пытается при помощи своей, десятикратной, не менее, лупы разобрать, прочесть написанное... Величественная, благородно-седая глава его (а у автора стихотворения «Течет Волга» была именно глава!) слегка склонена при этом набок... 
    В природе нечто подобное можно наблюдать, к примеру, у вечно любопытствующих синиц-московок — постоянных, между прочим, посетительниц рябиновых и прочих угодий переделкинского дачного участка Льва Ивановича. Точнее «мичуринского», ибо писательская дача Ошанина территориально была куда ближе к демократичной, продуваемой всеми ветрами, остановочной платформе «Мичуринец», нежели — к станции «Переделкино».

 

 

 

 

 

 

 

 

 

Л. И. Ошанин и А. Углицких, октябрь 1996, поселок Мичуринец.

 

    Ошанин, надо сказать, умел вдохновлять, был он поэтом-комиссаром, поэтом-политруком, который поднимал за собой из траншей бойцов в атаку. С ним всегда все становилось как-то спокойно, от него исходила жажда жизни, которой он щедро делился с окружающими…   Без остатка. 

    В ходе разборов Лев Иванович всегда предпочитал читать стихи студентов, студийцев, учеников своих — вслух. Демонстрировать голосом, декламировать. При этом если нравилось ему начитываемое, голос его торжественно и высоко ворковал. Наслаждаясь каждым точным сравнением, смакуя каждую удачную строчку, выделяя каждый оригинальный оборот речи, образ, вообще, всякую, по мнению Льва Ивановича, даже самую незначительную «пустяковину», даже самую мелкую находку стихотворца. Ошанин в такие минуты становился, словно бы просветлённее... 
    И напротив, если озвучиваемое было не слишком-то достойно оглашения, прочтения, если вызывало оно у Льва Ивановича внутреннее недовольство, отторжение, несогласие, неприятие даже — звонкий от природы ошанинский голос сразу же «садился», «тускнел», «съеживался», а то и вообще, начинал почти брезгливо «дребезжать». Дескать, что же это ты, брат-поэт, хрень-то такую наляпал? Ой, негоже, дружище, ой, негоже! (Особенность эту — передавать отношение свое через интонацию — замечал я впоследствии у многих литераторов. Все мы, вольно или нет, хотим этого или не очень, но — интонируем, подчеркиваем голосом оглашаемое, озвучиваемое).

    Зачастую в ход шла еще и правая рука поэта, начиная свою знаменитую, давно уже ставшую притчей во языцех, фирменную «отбивку». Не могу передать в тексте точную последовательность пассов, но утверждаю, что производил ритуал этот некое магическое, порой, почти гипнотическое воздействие. На меня во всяком случае. Отдаленно напоминая некий шаманский обряд. А впрочем, можно было бы попытаться и передать. Хотя бы, в самом общем виде. Итак, действо напоминало танец. Исполняемый правой рукой Льва Ивановича. 
    Помнится, девизом знаменитого американского боксера Кассиуса Клея стала крылатая фраза: «боксер должен парить, как бабочка и жалить, как пчела». Так вот, рука Ошанина, исполняя «отбивку», действительно парила, как бабочка! Перемещаясь по крайне сложной траектории, она — то перекрещивала, замыкала собой пространство, то — напротив, еще более — «раскрывала» его плавными виражами-полукружьями. Зрительно, эмоционально и ритмически подчеркивая декламируемое. Расставляя акценты. Наверное, не будет преувеличением сказать, что поэт словно бы «дирижировал» своими стихами, актуализируя, придавая им дополнительный импульс. Следуя установке: «Сам себе дирижер!» 
    Любопытна, кстати, история появления феномена. Ошанин рассказывал как—то и об этой стороне публичности. По мнению его, всякое выступление, в том числе и поэтическое, это,  ведь, еще и актерство, работа, в которой имеет значение все (и — костюм исполнителя, и — образная убедительность, и — достоверность поведения, и — уверенная манера держаться на сцене и так далее), работа, требующая внимания к каждой, даже самой мельчайшей детали. А история такова (за абсолютную, буквальную, точность воспроизводимого не поручусь, пожалуй, но по смыслу — было именно так): будучи начинающим поэтом и довольно часто выходя на публику со своими сочинениями (такие были времена — «кофейной», «кафешной», «митинговой» поэзии), обратил внимание юный Лева Ошанин на то, что коллегам его по цеху, таким же начинающим и непризнанным, как и он сам, зачастую достается больше аплодисментов и внимания публики, нежели ему самому. Почему? — озаботился он как-то. Ведь, стихи у его коллег явно не лучше, нежели у него самого... Так почему же одним — все (успех за успехом), а у него, Ошанина — дело не слишком-то ходко идет? Вопрос этот мучил, не давал покоя, заставляя анализировать и сопоставлять, размышлять о причинах, искать выходы. И вот, в один из таких, не самых, скажем так, удачных «выступательских» дней, когда расстроенный Лев Иванович стоял перед зеркалом, и в который раз декламировал тексты свои, понял он вдруг чего же, собственно, не хватает: отмашки! Да, да, стихам его «не хватало», не доставало размашистых, энергичных, подчеркивающих ритм стихотворных строчек движений, взмахов, пасов руки. Попробовал. Вроде бы, так — получше... Решил испытать судьбу на очередном выступлении применив «тайное» это оружие — и вдруг, ура! получилось, покатило, пошло! Сорвал успех, да еще какой! С тех самых пор отбивка при чтении стихов стала его «брендом», одним из обязательных элементов публичных выступлений...

    ...Необходимо отметить, что в ходе творческих обсуждений Лев Иванович всегда тяготел к точности формулировок и вообще отличался напористостью и решительностью в стремлении окончательно избавить стихи от ненужного им, избыточного, по мнению его, подкожного «жирка» излишних строф и необязательных слов, дабы существенно повысить итоговую, выходную «плотность» стихотворного материала. Предпочитая неожиданные, «рубящие» окончания стихов, финалы — наотмашь! То есть, по собственным словам его, «хулиганил как мог». Ошанину было свойственно также предлагать свои варианты исправления «хроменьких» стихотворных строчек, давать замены никуда не годному, по мнению его. Не зная иного, мы, ошанинские студийцы, расценивали действия эти как помощь, воспринимали — как данность, считая подобное само собой разумеющимся (а как же иначе-то!). Вот в этом и было, кстати, основное отличие ошанинской студии от того литинститутского бытия, в которое угодил я позже, став слушателем Высших литературных курсов. Здесь подобная «ересь» уже не проходила. И редко кому прощалась. Да и то сказать, как же можно осмелиться предложить «настоящим», уже вполне «состоявшимся» (по самому праву обучения в творческом ВУЗе в семинаре поэзии!) «поэтам» какие-то замены их «великих» строк! Ведь принять замечания, поправки обсуждающих твое творчество коллег, это значит — прилюдно признать, что сочинения твои еще не совершенны, согласиться с тем, что нуждаются они в доработке!

    Признаюсь также еще и в том, что именно Ошанин отучил меня «матерится» в стихах. Так же, как и его в свое время избавил от напасти сей Александр Прокофьев. Вот вольное изложение рассказа Льва Ошанина об этом:

  ...Оказался он, молодой московский поэт-рапповец, как-то с оказией в Ленинграде-городе. В самом начале тридцатых... И решил «показать» стихи свои. Но — кому? Выбор пал на одного из самых известных тогдашних мастеров слова — Александра Прокофьева. Человека известного, впрочем, и современным почитателям стихов, равно как и ценителям отечественной песни. Ибо одно из прокофьевских сочинений, будучи положенным на музыку композитором Олегом Ивановым, стало настоящим песенным хитом начала семидесятых... Речь о стихотворении «Товарищ». Вот несколько строк из него:


ТОВАРИЩ
                           А. Крайскому


Я песней, как ветром, наполню страну
О том, как товарищ пошел на войну.
Не северный ветер ударил в прибой,
В сухой подорожник, в траву зверобой, —
Прошел он и плакал другой стороной,
Когда мой товарищ прощался со мной.
А песня взлетела, и голос окреп.
Мы старую дружбу ломаем, как хлеб!
И ветер — лавиной, и песня — лавиной...
Тебе — половина, и мне — половина!..


    Вспомнили? Так вот, встретил Прокофьев москвича достойно: внимательно выслушал, подборку стихов взял. И попросил связаться с ним, но не ранее, чем через неделю-другую, ссылаясь на крайнюю занятость.

    Хорошо известно какое нетерпение, едва ли не мучение, испытывают молодые сочинители, да и вообще, всякие творческие люди в ожидании того, как оценят их рукописи коллеги, товарищи по литературному цеху, друзья, знакомые. Об этом же писал, правда, применительно к своему роду искусства еще К. С. Станиславский, утверждая, что всякий артист после сыгранной им премьеры становится похожим на нищего с протянутой рукой: «Поделитесь же, Христа ради, господа хорошие, расскажите, как я нынче? Не оплошал ли?». Да в такие периоды минута каждая кажется вечностью, а дни — тянутся, как недели! Однако Ошанин умел держать себя в руках и очень не любил набиваться кому-либо, одалживаться перед кем-либо. Сказывались, видимо, дворянские гены, которые, как известно, в карман не спрячешь. Поэтому — вел себя стоически. Продержался не неделю, а целых три!

    Но всему на свете приходит конец. Настал долгожданный момент истины и для нашего героя: вновь Лев Ошанин в кабинете известного коллеги. Все внутри, конечно же, кипит, клокочет, как в раскочегаренном паровозном котле, но внешне — Лев Иванович «спокоен», невозмутим даже. Прокофьев, вглядываясь в раннего посетителя, сразу же узнает его (добрый знак!), приглашает сесть (еще один обнадеживающий признак!). Потом, глядя в измученное героизмом ожидания лицо молодого стихотворца, улыбается и оглашает, наконец, высочайший вердикт:

    — А неплохие ты, Ошанин, стихи пишешь, неплохие... М-да... — (у Ошанина, по его словам, в этом момент словно что-то отлегло от сердца, почему-то тут же захотелось петь и плясать. Еле сдержался!). Потом Прокофьев неожиданно насупился, посуровел:

    — Одного только не возьму я в толк — зачем ты все время в них ...материшься?

    — Я? Я — матерюсь!? Я!?? — опешил Лев Иванович, спешно перебирая в голове тексты, вошедшие в подборку, и тщетно пытаясь припомнить, хотя бы, одно бранное слово в своих стихах, — нет, Александр Андреевич, Вы — ошибаетесь...

    — Материшься, Ошанин, да еще — как! И — не спорь! — настаивал на своем собеседник и, в подтверждение сказанного, начал «выдавать на гора», цитировать те ошанинские строки, что начинались с оборотов, типа: «Я б...», «Я бы» или «Я буду...».     — Так кого же ты, Ошанин, так упорно все «я*шь» и «я**дешь, а?»

    — С тех самых пор — улыбнулся Лев Иванович, завершая рассказ, — никогда я больше в стихах не «матерился»... И вам — не советую».

    ...Возвращался с того заседания я под впечатлением от рассказа. А память, нет—нет, да и подкидывала иные образцы стихотворной «матерщины»: из                В. Маяковского («Я волком бы выгрыз бюрократизм»), из Рубцова («Я буду скакать по холмам задремавшей Отчизны»). Пока, наконец, неожиданно не ткнула носом в сочинение самого ...Льва Ивановича. В его знаменитую «Песню о тревожной молодости» («Пока дышать я умею, я буду идти вперед»).

    На следующем же семинаре озвучил я этот «крамольный» пример. Лев Иванович не обиделся. Ничуть. Сообщив, что конечно же знает об этом, что он, мол, «все видел», и что «не раз порывался устранить столь явный «дефект», но режиссер картины и композитор Александра Пахмутова, в конце концов, совместными усилиями, уговорили его, в итоге, «все оставить как есть»...

    А еще Ошанин не привечал строфы, в которых закрытые рифмы следовали после открытых. По мнению его, все должно быть с точностью до наоборот. К примеру, не


............слова
............скрывать


а именно так, в такой последовательности:


........скрывать
.........слова


    Встречаясь с подобным, Лев Иванович почти всегда пробовал как-то «переиграть», переставить строчки в строфе, пытаясь вернуть рифмы в «правильное» положение. Самое любопытное заключалось в том, что ему это почти всегда удавалось...

    Кажется, нет никакой необходимости говорить: «Ошанин блестяще знал русский язык». Хотя, это действительно так: Ошанин знал русский язык блестяще. И не только знал, но и боролся за него, сражаясь, аки витязь, в частности, за сохранение в нашем алфавите буквы «ё», спасая правильные ударения в словах.

    Как известно, в слове «молодежь» нормативное ударение — на последнем слоге. Но были времена, когда в разговорной практике начал получать широкое распространение, стал укореняться иной вариант ударности: «мОлодежь, мОлодежь...» (Что нашло, кстати, отражение в свое время в одном из самых знаменитых монологов Аркадия Исааковича Райкина). Нависла в общем над хорошим словом большая беда.

    И тогда Лев Иванович написал свой знаменитый «Гимн демократической молодежи», в припеве которого трижды повторялось:


«Песню дружбы запевает молодёжь,
                                                          молодёжь,
                                                                  молодёжь!»


    Гимн стал популярным. И вот — помалу, понемногу «терапия» сказанного ошанинского слова подействовала, помогла: постепенно словоупотребление «молодежи» стало опять нормативным. Вот так один Ошанин целое слово спас, из трясины вытянул!


II.


    А теперь — об иной памяти о Льве Ивановиче Ошанине. Посчитал бы себя слишком робким человеком, если бы даже не заикнулся о ее существовании. Речь об обратной, так сказать, стороне медали. Должен оговориться также, что вынужденно перехожу к данному разговору, ибо прекрасно знаю, что об этом вообще не принято упоминать в статьях, написанных к юбилеям, да еще — об ушедших из жизни людей, но что делать, коль слов из песни не выбросишь. 
    Тем более, что проблема эта чем-то напоминает мне лично низовой торфяной пожар, из числа тех, что, вроде бы, и не горят в открытую, и не угрожают ничьим человеческим жизням (так — тлеют и тлеют себе), но,  ведь, и не угомонятся, же, никак, опять же... Стало быть — и об этом нужно говорить. Открыто! Убежден, что так поступил бы и сам Ошанин, окажись он сейчас на моем месте.

    А суть проблемы заключается в том, что среди определенной части литературного сообщества, в некоторых кругах читающей публики, бытует не устойчивое, пусть, но — мнение о том, что-де, Лев Ошанин, как бы, и … не поэт вовсе. Так уж, в лучшем случае, поэт-песенник, какой-то там... Вот де, Борис Леонидович с Осипом Эмильевичем — те, подлинные, настоящие, а этот — так себе... третьесортный... 
    Вообще-то, речь идет, если уж быть честными перед самими собой до конца, не только и не столько о Льве Ошанине, но и еще о целой плеяде известных советских мастеров стихотворного слова (об Евгении Долматовском, Михаиле Матусовском и многих других). Основная «вина» которых состоит (или — состояла, не знаю, как правильнее) в том числе, и в том, что жить и творить они имели несчастье в СССР, что сполна востребованы были и профессией своей, и страной, и временем, и читателем... А чужой успех — он ведь, вообще, редко кому прощается... 
Масла в огонь подливает злое, жесткое (точнее, жестокое!) четверостишье, литературной молвою почему-то упорно приписываемое Н. Глазкову (может, это действительно так, хотя, доказательств тому не нашел никаких я):


Как самоцвет сверкает дрянь,
Блестит, как злато, сор.
ДолМатуСовскаяОшань
Повылезла из нор.


    Так вот, Ошанину упорно отказывают в праве называться поэтом не только отдельные и весьма уважаемые мною литературные критики, но и некоторые из равно уважаемых и любимых мною литературных журналов. Например, в редакции одного такого знаменитого периодического издания довелось в свое время не раз мне слышать из уст заведующей отделом литературной критики и публицистики,  примерно, следующее: «Лев Иванович Ошанин, Вы что, опять о нем? Ну, помилуйте, о чем тут вообще можно говорить! Конечно, нельзя так об известном поэте—песеннике, тексты которого любят и поют миллионы и миллионы людей, но поэзии, подлинной поэзии, в творчестве его, извините, нет... Ну, разве что, с гулькин нос... Вот в стихах Жигулина, того же, Анатолия Владимировича, к примеру, отчетливо звучат поэтические струны, а уж у Ошанина...»

    Журнал, конечно же, был забронзовевший... А заведующая отделом критики и публицистики, упомянутая мною выше — действительно человек очень мудрый, и специалист заслуженнейший, что и говорить... И в глазах ее, когда она говорила мне все это, где-то там, в глубине их, за толстыми линзами, вмонтированными в тяжелую роговую оправу, неминуемо и прекрасно, как смерть на миру в известной пословице, сверкала ревностная готовность противостоять всей этой нескончаемой веренице графоманов и днем и ночью стремящихся проникнуть, пронырнуть, прошмыгнуть на страницы замечательного ее журнала...

    Итак, ключевой вопрос выглядит примерно так: «А был ли поэт Ошанин собственно поэтом?». Не в смысле того, что сочинял тексты рифмованные, нет, а был ли он при этом именно Поэтом. По-гамбургскому, так сказать...

    На первый взгляд, задача явно не безнадежная, ибо для решения ее необходимо не столь уж и много. Во-первых, определиться, наконец, с дефиницией: «поэзия». Далее, научиться узнавать, четко, безошибочно выявлять присутствие «поэзии», этой самой, в стихотворных текстах. И, наконец, последнее — проанализировав, на присутствие-отсутствие «поэзии» стихотворное наследие Льва Ивановича, подтвердить или опровергнуть мнение недоброжелателей. Только и делов-то!

    По поводу определения понятия «поэзия» лучше всего на мой взгляд обратиться к В. И. Далю: 
    «ПОЭЗИЯ ж. изящество в письменности; все художественное, духовно и нравственно прекрасное, выраженное словами, и притом более мерною речью. Поэзией, отвлеченно, зовут изящество, красоту, как свойство, качество, не выраженное на словах, и самое творчество, способность, дар отрешаться от насущного, возноситься мечтою, воображеньем в высшие пределы, создавая первообразы красоты; наконец зовут поэзией самые сочиненья, писанья этого рода и придуманные для сего правила: стихи, стихотворения и науку стихотворства...».

    Как мы видим Владимиром Ивановичем проводится граница между просто «стихами» и «поэзией», постулируется, что не одно это и то же. В статье сообщается, что «поэзия», в понимании автора знаменитого «Словаря...», занимает более высокое положение, нежели даже самые рифмически, ритмически совершенные «просто стихи». Что она, «поэзия», собственно говоря, это и есть та самая «добавка» к стихам, та «плюс «ткань», то, некое иное качество их, тот самый supplement, явленный миру в виде «...дара...» И что присутствие субстанции этой, само наличие ее, таинственной, в громокипящем «стихотворном» творческом горниле, котле, удивительным образом способно превратить (и — превращает!) собственно «стихи» в некую, куда более высокую их форму, именуемую «поэзией». 
    Продолжая рассуждать в том же русле, вполне можно допустить, что «дар» этот, «способность отрешения от насущного» — вероятно, и есть прямой и необыкновенный результат катарсиса — особенно утонченного, «гиперчуткого», «сверхранимого» расположения духа, временного и непродолжительного «возвышения—расширения» человеческого разума, то есть, состояния, смысл и суть которого наиболее полно передает, на мой взгляд, гениальная пушкинская строка: «и жизнь, и слезы и любовь...».
    
    Если В. И. Даль прав в своих рассуждениях (а я полагаю, что  прав!), тогда Ошанин на самых законных основаниях вправе претендовать на высокое звание поэта, хотя и не в его правилах, и не в его творческой манере было «отрешаться от земного, насущного». Но уж вот, что касательно «первообразов красоты» в стихах Ошанина, готов поспорить, что таковые в стихах его определенно имеются. Обратимся в этой  связи к стихотворению «Если любишь — найди» (1940), к первой, в частности, строфе последнего: 

«В этот вечер в танце карнавала // Я руки твоей коснулся вдруг, // И внезапно искра пробежала // В пальцах наших встретившихся рук...». 
    
    Казалось бы, все просто. Он и Она. Условно говоря, «Адам» и «Ева». И Они сейчас — в «Эдемском» саду! Только в «Эдемском» саду условном, особенном — в земном, то бишь, в месте, в котором самые темные южные ночи, и самый ласковый пенный морской прибой, самая нежная строчка—дорожка из следов босых ног на «прибойном» песке и самое неумолчное пение цикад, и самые низкие южные созвездья, как гроздья винограда, нависающие над самым изголовьем кровати, и самая укромная скамейка под самым густым пирамидальным тополем в старинном приморском парке...
    О, стихи о Первой Встрече с НЕЙ и вообще — о Встрече с НЕЙ! Сколько, сколько уже раз, силой гения великих творцов бессмертной русской литературы «присутствовали» мы при подобном («Я помню чудное мгновенье // Передо мной явилась ты...» или: «Я встретил Вас... «, или: «Мы были вместе, помню я...»)! И вот, выясняется, что старая, как мир история — повторяется. Вновь и вновь, что она — вечно нова! История зарождения чувства, возникновение Вселенной человеческих отношений, странным образом, по времени случившееся мгновение спустя после одного Большого взрыва и за мгновение перед другим — еще более Большим, то есть, между небытием — «до» и небытием — «после»... 
    Что эти Большие взрывы — это и события, которые уже были, случились (и сражение на реке Халхин-Гол, и бои на озере Хасан, и гражданская война в Испании, и не слишком-то удачная финская кампания, и освобождение Западной Белоруссии), и которые еще случатся, произойдут позже, после (Великая Отечественная со всеми ее котлами и отступлениями, катастрофическими поражения и великими победами)... Впрочем, очевидно, что для Адама и Евы сейчас актуально только настоящее, только то, что «сейчас», что им кажется, что думать о прошлом не стоит вовсе, ибо его уже невозможно вернуть. Равно как и пытаться заглянуть в будущее — слишком уж оно далеко от них сейчас, слишком зыбко и неопределенно оно. Нет, нет, нет — жить надо сегодняшним! Тем более что нынче вечером, когда в Черноморском Доме Красных Командиров случится очередной музыкальный вечер, и за дело свое вдохновенное азартно примется духовой оркестр, Он обязательно пригласит Ее на вальс. Не посмеет не пригласить! А вальсировать будут они целомудренно, ничем не нарушая, не преступая общепринятых правил... Соприкасаясь в кружении только самыми кончиками—лепестками летящих над землей пальцев... Ведь у них уже есть Тайна. Их Тайна. Общая! Одна на двоих. Причем Его толика, часть в этой самой Тайне заключается в том, что Он обязательно ощутит в себе во время вечернего вальса буквально необоримое желание прикоснуться к Ней, дотронуться до Нее, чего бы Ему это не стоило потом! А Ее часть Тайны состоит в том, что вот уже несколько дней Она грезит буквально наяву, мечтает, чтобы Он, наконец, осмелился, собрался бы с духом и обязательно коснулся Ее во время танца, ощутив наконец прохладу Ее бронзово-загорелой кожи, и заглянув во влекущее волшебство Ее зеленых, слегка раскосых, глаз...

    Две песчинки человеческого бытия, оказавшиеся в столь неурочный час в райском месте, на одной планете, в промежутке между войнами, волею судьбы, как частного случая, сошлись, сцепились так, что никакая уже, кажется, сила не в состоянии разорвать эту вновь образовавшуюся связь, нарушить, порушить это зыбкое, чувственное единство. Единство противоположностей, в котором — и заключена главная Тайна жизни: Тайна отношений между мужчиной и женщиной, являющихся единственным, хотя и зыбким гарантом существования жизни на Земле, да и во всей Вселенной, вообще...

    Вот это вот, по совокупности своей, и есть, в представлении моем, та самая попытка «вознестись воображением в высшие пределы», создать тот самый «первообраз красоты», красоты человеческих отношений, которую сумел разгадать и столь убедительно продемонстрировать нам поэт в стихотворении, вскоре ставшим, благодаря прекрасной музыке К. Листова, замечательной песней. Которая на долгие годы окажется одной из важных «визитных» карточек Л. И. Ошанина, станет пропуском его в большую литературу...

    Завершая разговор о поэзии, о поэтическом и стихотворном, должен заметить, что у всякого литератора, и вообще — любого человека, увлекающегося поэзией, литературой, имеется своя личная, индивидуальная методика определения количеств (и — «качеств»!) «поэзии», существует собственная «лаборатория госприемки» литературных текстов. Основывающаяся не столько на внешних феноменах (слишком уж ненадежны они!), сколько — на исключительно внутренних, сугубо субъективных и специфических ощущениях, «наработанных», сформированных тем же, эмпирическим путем (методами «тыка», проб и ошибок, а также — посредством набивания многочисленных шишек) за длительный промежуток времени. То есть, безусловно, речь идет опять об интуитивном, увы, а не о строго научном... И, что бы мне за это потом ни было, я попытаюсь вкратце рассказать, как процесс такой «оценки», «госприемки» происходит лично у меня:

       Первое правило. Стихи читаются, а не слушаются.

  Второе правило. Медленное чтение (Григорий Сковорода — методика медленного чтения). Курс — на собственные внутренние ощущения. Основной критерий подлинности, истинности — личная внутренняя мотивированность, моя личная заинтересованность, как читателя, в самом этом чтении, в продлении, продолжении его.
    
    На этом, начальном этапе не ставится задачи умом понять, установить, что, собственно, произошло, случилось, почему, собственно, мне это так близко, понятно... Ибо это можно сделать и потом. Здесь гораздо важнее другое, важна сама констатация того факта, что это вообще произошло, случилось, что это стало реальностью. А расчет, на самом деле, очень простой, если не сказать — просто «шкурный», «мурашечный»: если то, что я сейчас читаю, я читаю с интересом, то, скорее всего, с таким же точно интересом это, скорее всего, будут читать и читатели выпускаемого мной журнала (http://www.uglitskih.ru/index.htm). То есть, третье: я не просто читаю текст, я еще стремлюсь читать его, предугадывая как, «насколько» будет востребован он читателями моего интернет—издания...

    На следующем этапе задачи могут безмерно усложняться: «да, это интересно, но интересно — почему?» Предпринимается попытка анализа текста сообразно канонам литературоведения и/или литературной критики. При этом довольно часто возникают ситуации, когда понять, за счет чего получилось и «художественно, и духовно, и нравственно прекрасно» и притом еще «выраженное на словах, и мерною речью» ни с ходу, ни методом многодневного, многомесячного мозгового штурма не удается. Что ж, и Бог с ним! Повторюсь, это уже не так и важно, главное, что это уже есть, что это просто уже существует в природе...
    
    Наконец, последнее — феномен «кино», как некая способность авторов «рисовать словами».  Некоторые поэты настолько талантливы, столь богато и ярко одарены свыше, что, порой, при чтении стихов их лично у меня возникает буквально физическое ощущение кинематографического «просмотра» стихотворения, воспроизведения его, «видение» его, как реальной и цельной «кинокартины». Со всеми вытекающими... Включая и эстетическое наслаждение, катарсис от увиденного, пережитого по ходу «просмотра». В этих случаях стихотворные строчки для меня,  как бы, перестают быть напечатанными на бумаге словами, предложениями, строками, строфами и так далее. Они на глазах, буквально в момент прочтения, превращаются из символов предметов и явлений — в сами эти предметы и явления! Таким образом, возникает феномен стихотворного «прямовидения»:


Осинники да черные стога.
Забор нависшей над обрывом дачи.
Да синим льдом обмерзли берега.
И белый луг ветлою обозначен.

И с высоты — туманным молоком
Подернуты леса, овраги, реки...
А здесь, в церквушке, — выставка икон,
Написанных в каком-то дальнем веке.


    Читая вышеприведенный фрагмент стихотворения А. В. Жигулина, я просто «смотрю» фильм с запечатленными на «кинопленку» осинниками, стогами, белым лугом и так далее.

    Похожие, и все же, иные, ощущения возникают у меня при чтении А. Прасолова. Ибо, у этого мастера слова иная «четкость», резкость кадра и несколько другая «компоновка» изображения, к тому же — прасоловское «кино» не только «немое», как в предыдущем случае, но и — с полноценным «звуковым сопровождением»:


...Скелет моста ползучий поезд
Пронзает, загнанно дыша...
......
«Поезд — тенью на откосах,
Длинно вытянутый грохот
На сверкающих колесах»


    При чтении же стихов О. Мандельштама, Б. Пастернака, В. Соколова и многих других выдающихся мастеров зачастую реализуется не просто плоскостное изображение со звуковым кинаповским сопровождением, а, порою, полноцветная, за малым, не 3D-панорамная картинка со звуком уровня «Dolby surround»:


Пластинка должна быть хрипящей...
Заигранной... Должен быть сад,
В акациях так шелестящий,
Как лет восемнадцать назад...


    В свете вышесказанного, правдой является также и то, что, действительно, некоторые из текстов Л. Ошанина, зачастую не превращаются в «картинку», с трудом визуализируются... Возможно, что именно это у кого—то и вызывает ощущение недостаточной «плотности», «концентрации» собственно поэтической «субстанции» в его сочинениях, не знаю...

    С другой же стороны, совершенно очевидно, что в литературном деле, в поэтическом процессе, раз на раз вообще никогда не приходится, что разные творческие манеры порой столь несхожих друг с другом поэтов актуализируют, извлекают, являют миру, высекают из читательского сознания самые различные оттенки, стороны и степени эстетического. И что вовсе не обязательно, чтобы они — эти самые оттенки, стороны и степени — базировались лишь на зрительной, только на визуальной составляющей... Поскольку поэты, по-разному видя и «рисуя» словами одни и те же предметы, явления, события, зачастую еще и — слышат их! Ошанин, вот, к примеру — мастер психологически тонких и отчетливо не только видимых, но и слышимых человеческих историй.

    С третьей же стороны, возможно, еще она «самая-самая» причина того, что феномен «прямовидения» иногда не реализуется у меня, лично, при чтении стихов Ошанина! Не забывайте, что автор-то — «слабовидящий»! В отличие от большинства. Ибо, случай с Львом Ошаниным — совершенно особый и особость эта заключается в том, что к автору «Песни о тревожной молодости» вообще нельзя, наверное, подходить с мерками обычной, традиционной, «зрячей» поэзии, поскольку поэзия Ошанина — это, во многом, поэзия слабовидящего человека... А стихам, написанным людьми со слабым зрением, вполне может быть свойствен и даже присущ и некоторый образный «аскетизм», и эмоциональный «лаконизм», и психологическая «сдержанность» (об этой стороне проблемы мне уже доводилось писать в работе «Симоновское «Жди меня, и я вернусь»: Молитва или молитвословие?»).

    Взглянем с позиций этих на ошанинские «Дороги», те же, к примеру. Обратим внимание на то, что наряду со зрительными, в этой замечательной работе имеется немало и чисто звуковых, и комбинированных (зрительно—звуковых) примет, деталей и подробностей: шум от взмахов крыльев близко пролетевшего ворона, сигналы тревоги, порывы ветра, потрескивание догорающих в пламени костра сучьев, свист пуль... Немногочисленные глаголы еще более снижают скрадывают,  как бы, маскируют внутреннюю, готовую в нужный момент распрямиться экспрессивную пружину стихотворения, создавая у доверчивого читателя иллюзию замедленной съемки, которая, в свою очередь, еще более увеличивает иллюзорную статичность «картинки». Но эта тишина, покой — обманчивы! Ведь, любой момент все может перемениться — ведь, сказал же автор стихотворения, точно обозначив границу бытия и небытия: «Выстрел грянет...»! Стихотворение это (весьма, кстати, оригинальное по форме, как и почти все работы Мастера, ставшие большими песнями) — в «черно-белом» пространстве которого, кстати, «уместилось» всего лишь несколько эпитетов: степной (бурьян), чужая (земля), сосновый (край), родное (крыльцо), родные (глаза) да бескрайние (пути) — точностью, выверенностью, особой пластикой, рельефностью деталей отдаленно напоминает мне фильм режиссера Андрея Тарковского «Андрей Рублев».

    Осознавал ли особенность, «особость» эту свою сам Ошанин? Иногда кажется мне, что да. Если судить по некоторым из высказываний его в наших разговорах, особенно, второй половины 1996 года. Хотя, виду старался не показывать:


*   *   *
    «Простите меня, ровесники, я не знаю, какого я поколения.
    В двадцать лет я мечтал написать молодёжную песню, а написал в тридцать пять.
    И тогда двадцатилетние люди из разных стран пели вместе со мной


«Эту песню не задушишь, не убьёшь...»
И они стали моими одногодками.
Я не знаю, какого я поколения...
В сорок шесть лет я написал другую песню.
Студенты, десятиклассники, ребята из ПТУ, помните?
Вы вместе со мной встречали
и снег, и ветер, и звёзд ночной полет...
И стали моими сверстниками.
Я не знаю, какого я поколенья —
В семьдесят пять я полюбил девчонку,
которой было двадцать,
и мне иногда кажется, что она старше меня.
Я не знаю, какого я поколения
И что со мной будет завтра.
Ровесники, простите меня.»


    Впрочем, пристало ли быть слабым, «бить на жалость» ему, прирожденному поэту — трибуну, поэту — «горлану, главарю», поэту — комсомольскому заводиле! Ведь никто лучше него не умел держать аудиторию, никому, кроме него, было не под силу,  буквально, встав на пути человеческой реки, повернуть… ее вспять!

    Осенью 1995 оказались мы, ошанинские студийцы, вместе с автором «А у нас во дворе» на очередной Московской книжной выставке. На ВДНХ (по «новому штилю» — ВВЦ). Думаю, что привлек Ошанин нас к участию в этом мероприятии отнюдь не случайно. Ибо всегда стремился к тому, чтобы получили мы побольше опыта, в том числе, и публичных выступлений.

    Едва завидев огромное скопление, за малым, не тьму вавилонскую, уйму народа, всю эту — снующую, прогуливающуюся, передвигающуюся от одного презентационного стеллажа с книгами к другому, оказавшись в самой гуще, среди гула народного, некоторые из нас как-то сразу стушевались, подрастерялись, обособились, и, как нахохлившиеся воробушки, сбились в некую стайку на самой обочине жизни, на самом отшибе литературного праздника, не очень-то понимая, что, собственно, нам следует делать дальше. Заметив и объективно оценив плачевное состояние наше, Лев Иванович, как-то спокойно, почти буднично, и в то же время — совершенно неожиданно, прежде всего, для нас самих, выдвинулся на самую людскую стремнину, встал в самом центре движущегося потока, на проходе, и начал… читать стихи. Громко, четко, включив свою фирменную отмашку… Я, если честно, поначалу, не понял, не оценил, не просчитал всех скрытых смыслов и последствий данного маневра.
    Дорогой Лев Иванович! Неужели же Вы не понимаете, что это почти что самоубийство! Этак и провалиться,  ведь, недолго. За милую, что называется, душу! Да разве же можно остановить словом, пускай, даже и ошанинским, галдящую эту, озабоченную только своими проблемами неорганизованную людскую массу? И действительно, в первые секунды этого неожиданного «шоу», казалось, что провал неминуем. Почти предопределен. В какой-то момент, я, на самом полном серьезе, стал подумывать даже о том, что я должен буду сказать потом, так оплошавшему, столь утратившему ощущение реальности Мэтру, чем смогу утишить его, оправдать в глазах ошанинских сугубую черствость и жестокий рационализм толпы. А время между тем шло. И работало оно, как ни странно — именно на Ошанина! Стихотворение сменяло стихотворение. Удивительнейшим и необъяснимейшим образом, хаос беспорядочного броуновского движения вокруг Льва Ивановича, мало-помалу, почему-то начал как-то организовываться. Ибо в нем стали прорисовываться, образовываться некие контуры, начатки заинтересованности, словно бы, пошла конденсация, кристаллизация, начались, пошли подспудные процессы выпадения в осадок аморфного читательского «раствора», с консолидацией вокруг стержневой, харизматичной личности декламатора. 
    Ошанин же, работая, словно мощный положительный заряд, выступая в роли некоего магнита, воздействуя на окружающих, не регулируемым и необъяснимым никакими земными законами, гравитационным полем своего декламаторского искусства,  как бы, притягивал к себе, улавливая все, стремительно движущиеся вокруг него, по своим независимым «мимо направленным» и «куда-то спешащим» траекториям, элементарные человеческие «частицы». 
    Не сразу, постепенно, но образовался некий сонм слушателей, часть из которых узнала поэта, в конце же выступления — кольцо почитателей плотно сомкнулись вокруг Ошанина. Люди реагировали и реагировали остро — и аплодисментами, и — возгласами, активно требовали продолжения читки — еще и еще. Лев Иванович взял, таки, аудиторию! И держал ее! Остановил, остановил собой, как плотина — бурный речной поток!! В свои восемьдесят два с хвостиком!!! Господи, как же он смог, сумел сделать это? 
    Глядя на происходящее я, так и не решившийся в тот день выйти, шагнуть в ошанинский круг, я, думал о том, что, конечно, это очень важно — писать стихи, но, не менее важно, быть способным донести, довести их до слушателей, что необходимо освоить, овладеть искусством отстаивания своих сочинений, путем публичного и открытого исполнения их. Так учил Ошанин! Учил силой личного примера. По принципу: делай, как я! Школа эта, ораторского мастерства, сейчас, как кажется мне, во многом, если не совсем, утрачена современными стихотворцами. 
    С тех самых пор, если при мне кто-нибудь из очередных «великих» и косящих и пришепетывающих под всех на свете Бродских и прочее, прочее, прочее, если при мне кто-нибудь из очередных поэтиков-«гениев» из числа «недопонятых», «непризнанных», «недопрочитанных», из когорты вечно стенающих от жалости и любви к самим себе (а развелось таковых — не перечесть), начинает нести очередную «пургу» о том, что Ошанин де, и «не поэт никакой» вовсе, что «у Ошанина де, не поэзия — а фикция», мне всегда очень хочется, до теснения в диафрагме, послать такого господинчика подальше куда! Без обиняков! Посоветовав, где-нибудь в переходе на Арбате или на какой-нибудь иной московской улице (на выбор — в Москве улиц много...), встать и «стихами» своими попробовать, попытаться остановить движущихся, смешащих мимо, по делам своим, да не просто остановить, а именно, заинтересовать, заставить сопереживать, сделать своими слушателями, почитателями, фанами, выражаясь современным языком. Как умел делать это поэт Ошанин... 
    Вот, попробуйте, господа хорошие, взойдите на эту Голгофу, наберитесь же духу! Смелее, нытики и всезнайки, вперед! Чтобы обрести после этого право самому кого-то судить... Или — о чем-то судить в жизни этой...


III.


    В завершение хочется сказать вот еще о чем. Ошанин относится, в моем представлении, целиком и полностью к той категории людей, о которых принято говорить, что они «сами себя сделали». Это действительно так. Никогда не было и не могло у него быть высоких покровителей, тянувших изо всех сил своего протеже на самый верх литературного пьедестала. Все, чего добился он за долгие, трудные годы верного, честного служения русской литературе, достиг он сам, умом своим и талантом. Но — достиг!

    Совершенно далек я и от того, чтобы как-то идеализировать, «приукрашивать» действительность. Я не считаю Льва Ивановича Ошанина самым лучшим на планете под названием Земля поэтом. Я не считаю Льва Ивановича Ошанина величайшим из русских поэтов. Были конечно же и будут еще на Руси поэты, которые внесли, и еще внесут, свой вклад в развитие русской литературы и культуры, будут! 
    Просто имя ЛЬВА ИВАНОВИЧА ОШАНИНА уже вне земной мелочной коньюнктурщины, просто оно давно уже увековечено, запечатлено на  скрижалях Пантеона Российской Литературной Славы…


Москва, 2011 – редакция 2021

 

©    Андрей Углицких
 

Авторизуйтесь, чтобы оставить свой комментарий:

Комментариев:

                                                         Причал

Литературный интернет-альманах 

Ярославского областного отделения СП России

⁠«Надо любить жизнь больше, чем смысл жизни.»  Фёдор Достоевский
Яндекс.Метрика