Анатолий СМИРНОВ
г. Рыбинск


РЕДАКТОР


1


    Утром в последнюю мартовскую субботу той весны, когда по планете в победное рассеяние полетел коронавирус, отправился я из своего городка в областной центр на встречу с читателями в одной из библиотек. Отправился рано, так что и спавший компьютер не будил, новости в интернете не просматривал. А смартфона с выходом в Сеть у меня нет.  Не завожу из боязни, что по причине слабости характера постоянно буду заглядывать в него. Пользуюсь кнопочным телефоном, да и тот включаю тогда, когда  жду звонка или сам хочу позвонить. Такая вот у меня грубая защита от вселенских потоков информации: сидишь дома, компьютер спит — и сиди себе спокойно, гляди в окошко на небо да думай. И если на набережную Волги пошёл гулять или в лес — ходи спокойно, в одиночестве созерцай природные красоты да думай. Главное дар и отличие человека от животного, говорят, в том, что он думать умеет, так я и пользуюсь этим даром.
    Ну а в тот день, приехав в областной центр, добрался я до библиотеки, а там, извиняясь, сообщают, что вышло распоряжение губернатора о запрете всех массовых мероприятий, мол, мне вчера вечером они письмо отправили об отмене встречи. Ну что же, говорю им, спасибо вам за заботу о современной литературе, а что почту не просмотрел, сам виноват. А про себя думаю: что теперь делать? билет-то на обратный путь я уже взял на автобус через четыре часа.
  Может, думаю, с кем либо из коллег-писателей встретиться и поболтать? Но стеснительно звонить — никому не сообщал, что приеду, а все коллеги — люди занятые, даже те, кто на пенсии, — книги пишут. Именно те, кто уже на пенсии, больше всех и пишут, некоторые по три романа в год придумывают. И мне понятна эта производительность. Всю жизнь они где-то и кем-то работали ради денег, кто на заводе, кто в ФСБ, а писали по вечерам да по выходным, — вот и привыкли без отдыха трудиться. А привычка, как известно, — вторая натура, отсюда и по три романа в год Это я — откровенный лентяй: не люблю писать, могу за квартал ни одной строчки стихов, ни одного абзаца прозы не начертать, только хожу, сижу, лежу да думаю — сплошная обломовщина.
    Вышел я из библиотеки на улицу — погода серая, лица прохожих серые, асфальт серый, и тут вспомнил, что неподалёку живёт Антон Платонович Крутохвостов, старейший в области литературный редактор. А живёт ли, не умер ли? — мелькнуло в голове. Но, вероятно, раз ни некролога, ни молвы о его смерти мне не встречалось, то живёт, — отбросил я скорбную мысль. Антон Платонович в нашем областном, а потом региональном издательстве проработал тридцать пять лет — с 1956-го по 1992 год. В 1992-ом издательство стало акционерным, а лет десять назад обанкротилось, не выдержав конкуренции с «Эксмо» и прочими столичными монстрами.
    Сам я в советское время книгу издать не успел, но с Крутохвостовым хорошо познакомился, как раз во время подготовки к изданию не успевшей выйти книги, — он был её редактором. Эта книга была поставлена в план издательства на 1990 год. Потом по причине недостатка бумаги, пущенной ради перевыполнения плана и получения директором и главным редактором издательства премий на издание романа Дюма, её  перенесли на 1991 год. Но тут случился ГКЧП, после  которого Советский Союз рухнул, а вместе с ним рухнули и все советские планы.  Россия осчастливилась мальчишом-плохишом Егоркой Гайдаром, рынком, либерализацией цен, гиперинфляцией, бандитизмом — в общем всем тем, чего желал народ, добравшийся до криминальной демократии, буйно расцветавшей под сенью  вечно пьяного  Борьки Ельцина. Один из моих приятелей-литераторов, тоже не дождавшийся издания книги в 1991-ом, продал корову и издал книгу в 1992-ом за свой счёт. У меня коровы не было. Впрочем, я не жалею, что первую книгу издал только через пять лет, она получилась лучше.
    Адрес Крутохвостова я помнил, потому что пару раз в 1991 году бывал у него, а вот номер телефона не помнил — нет у меня памяти на номера. Впрочем, подумал я, неожиданный визит старика не обременит, скорее обрадует. Только вот в каком он состоянии? Раз он родился то ли в 1931, то ли в 1932 году, ему уже к девяноста годам идёт, а я его лет двадцать не видел. Рассказывал он мне в своё время, что ему и со Смеляковым, и с двумя Сергеями — Марковым и Орловым, и с Евтушенко, и с Рубцовым, и со многими другими известными людьми случалось рюмку поднимать. А ребенком он видел и Ахматову, и Тихонова, и Маршака, и Заболоцкого, и ещё кое-кого, потому как в наш областной центр Антон Платонович попал в конце военного 1941 года, будучи эвакуированным из Ленинграда. Мать, музейный работник, осталась там и умерла от голода в блокаду. А отец, доцент университета, ушёл в ополчение и погиб. Так что после войны возвращаться домой Антону было не к кому. Окончив школу и выйдя из детдома, он поступил в наш пединститут, но учителем не стал — потянуло в журналистику: после института работал в районке, потом в областной газете, а ветер ХХ съезда занёс его в издательство.    

 

2


    На двери подъезда девятиэтажки, построенной в конце 1960-х годов, стоял, как теперь и положено, домофон с замком. Это в советские времена можно было беспрепятственно зайти в любой подъезд общественного дома. Даже на подъезде элитной многоэтажки рядом с Московским литературным институтом, в которой жил председатель КГБ СССР, а потом генеральный секретарь ЦК КПСС Андропов, замки отсутствовали. Правда, в холле сидел внушительного вида консьерж, у которого в ящике стола, вероятно, лежало пару «стечкиных». А мелькающие у дома дворники и сантехники, судя по виду, несомненно ломали ребром ладони по три кирпича зараз. Но замков не было.
     Набрав нужный номер квартиры, я услышал знакомый тенор:
     — Вам кого?
    — Здравствуйте, Антон Платонович! Это Варсегов, Сергей Варсегов. — пояснил я, — Помните ещё меня?
    — Да как не помнить, если мы с вами книжку делали. Заходите. Не забыли? На лифте четвёртый этаж и направо.
    Запиликал домофон и я вошёл в подъезд. Поднявшись на четвёртый этаж, увидел у открытой двери выходившего на лестничную площадку бокового коридорчика, в который и выходили двери квартир, симпатичную старушку. В  ней без труда, хоть и не видел тридцать лет, узнал жену редактора. Она была моложе его лет на пятнадцать, то есть ей шло к семидесяти пяти, но, как и тридцать лет назад, крашенные в каштановый цвет волосы укорачивала модная стрижка, а на лице внимательный взгляд мог разглядеть лёгкий макияж.
    — Заходите, Сергей, — улыбнулась Клавдия Павловна — так её звали, это я помнил
    — На забыли меня?
    — Всех авторов, заходивших к нам, помню. Ведь муж, когда работал, постоянно говорил и о книге, и об авторе.
    Мы зашли в квартиру и я увидел Крутохвостова, вышедшего из комнаты за коридорчиком направо от входа, где был его кабинет. Он почти не изменился, лишь русые волосы стали сплошь седыми. Невысокий, чуть за метр шестьдесят,  худенький русский старичок с мелкими чертами лица, с живыми серыми глазами, сосредоточенными в остром взгляде, в серых брюках, в серо-голубой рубашке. Этот тип соотечественников обратил на себе моё внимание ещё в отрочестве тем, что все они  точно подходили под свою одежку: одет по-крестьянски — вылитый крестьянин, в полковничьей форме — вылитый полковник в отставке, в чёрном номенклатурном костюме — вылитый опытный секретарь горкома или работник исполкома, в сером костюме интеллигента — вылитый мудрый учитель или профессор, и все отличались острым умом и добрым жизнелюбием. 
    Может именно по причине своего духовного склада такие люди жили и живут долго. Двоюродный брат моего деда, крестьянин, — человек точно такого же типа в деревне до 104 лет дожил. А в 102 года он ещё сам в одиночку за месяц распилил и расколол тракторные сани дров, а это не менее 10 кубометров. Честно говоря, я такую работу в такой срок вряд ли бы и в тридцать лет осилил.
     Хозяин протянул мне свою маленькую ладонь, но рукопожатие было крепким:
     — Пойдём, Сергей, посидим у меня… 
  Опускаю описание кабинета; опускаю наши разговоры о родственниках и знакомых, о погоде и коронавирусе, о политике и нынешней фазе литературного процесса; опускаю описание вкуса кофе с коньяком, которым меня угощал хозяин, — всё это было важно для нас, но навряд ли важно для читателей. Оставлю лишь то, что меня самого несколько поразило, а потому, возможно, поразит и вас.

 

3


    …Антон Платонович наполнил из блиставшего нержавейкой термоса мою и свою чашки тонкого фарфора чёрным кофе с коньяком, отпил глоток и продолжил:
    — Да, я могу предъявить редакторские претензии к любой вещи любого автора. Ну кого, к примеру, возьмём?
    — Пушкина, — выбрал я.
  — Ну, давай возьмём Пушкина. Вообразим, что приходит ко мне молодой кудрявый поэт, приносит для публикации своё стихотворение, обращённое к А. П. Керн. Что ж, я читаю и говорю:
    — Смотри-ка, что ты, Александр, написал:


Я помню чудное мгновенье:
Передо мной явилась ты,
Как мимолетное виденье,
Как гений чистой красоты.


Но умом-то пораскинь: «мгновенье» — это неточно. Чтобы узреть «мимолётное виденье» надо сначала что-то увидеть — это одно мгновенье; потом понять, что это что-то движется — это ещё минимум два мгновенья; плюс ещё одно мгновенье, когда это что-то исчезает. Если ты вводишь «мимолётное виденье», то тебе надо для точности передачи восприятия написать «мгновенья», а ты ради благозвучия, ради точности рифмы минимум четыре мгновенья превратил в одно. А если хочешь оставить «мгновенья», то надо эпитет «мимолетное» заменить. И что будем делать?
    — Что сделано, то уже сделано. Это ты, Антон, понимаешь, что правда жизни нарушена, — отвечает Пушкин, — другие-то не поймут. Спорю на бутылку «клико», что среди читателей, заворожённых музыкой строк, никто в ближайшие 195 лет не заметит, что в них смысловая помарка, все будут воспринимать стихотворение как стопроцентный шедевр.
    — Что же, Александр, — отвечаю я, — обратился ко мне Антон Платонович, как будто перед ним сидит Пушкин, — я согласен с тобой как редактор: убери иной недостаток, а достоинств ещё больше убудет. А здесь вроде и лучше «мимолётного» ничего не найдёшь и точная рифма необходима.
    — С этим утверждением я тоже согласен, — разбил я монолог Крутохвостова, — Но как вы меня в своё время с книгой помучили!
    — Работа наша такая была — мучить, — заулыбался редактор, — Кое-что ты улучшил, но сам-то я тебе ни единой строчки не поправил. Сколько недостатков оставил, отчёркнутых в первом варианте рукописи красными чернилами! Разве не так?
    — Так, так, — согласился я.
    — Пойми, в советское время положение редактора в издательствах было шатким: если слух пойдёт, что он переделок не требует, то очень скоро этот слух дойдет и до издательского начальства, и до обкома КПСС. А что начальство и обком подумают? Они подумают, что редактор или имеет низкую квалификацию, или бездельник, а то и того хуже — тайный диссидент,   и быстро заставят уволиться.
    — Согласен, помню то время.
  — А давай-ка, держа в уме неточности, что мы нашли у Пушкина, обратимся к другим классикам. Например, к Лермонтову, сотворившему в своём знаменитом произведении «На смерть поэта» строчку «С свинцом в груди и жаждой мести». Кто только не уличал здесь Михаила Юрьевича в авторской глухоте из-за слипания при произношении предлога «с» с первой фонемой слова. И не подумали критики, что поэт, создавший в восемнадцать лет такой шедевр как «Ангел», где каждый звук, каждая пауза на своем месте, словно в музыке Моцарта, конечно, не мог не слышать слипания. Но он его ещё раз повторил в стихотворении «Сон»: «В полдневный жар в долине Дагестана // С свинцом в груди лежал недвижим я…» А почему?
    Я лет двадцать, периодически возвращаясь к этому «с свинцом в груди», пытался найти равноценную по смыслу и экспрессии замену. И не нашёл!.. Всё, чем заменяешь, уступает по силе и резкости смысла. То есть здесь Лермонтов  в отличии от Пушкина, сделавшего ставку на звук, поставил на смысл. А самый его талантливый ученик Николай Некрасов твёрдо пошёл по этому пути, он всегда точность и резкость семантического смысла  предпочитал благозвучию, отсюда и его признание: «Нет в тебе поэзии свободной, // Мой суровый, неуклюжий стих!..»
    — Да, это так, — согласился я, — Думается, на Некрасова особое влияние оказали «Песня о купце Калашникове», от неё его внимание к народной мелодике, к народному языку, нарушающему все академические нормы, и, конечно, «Валерик» — первый стихотворный репортаж  в русской литературе, поднятый до высокой поэзии.
    — А вот давай, Сергей, возьмём почитаемое за шедевр стихотворение Блока, — сказал, посмеиваясь, Крутохвостов и стал читать, ровно отбивая ритм:


О доблестях, о подвигах, о славе
Я забывал на горестной земле,
Когда твоё лицо в простой оправе
Передо мной сияло на столе.

Но час настал, и ты ушла из дому.
Я бросил в ночь заветное кольцо.
Ты отдала свою судьбу другому,
И я забыл прекрасное лицо.

Летели дни, крутясь проклятым роем…
Вино и страсть терзали жизнь мою…
И вспомнил я тебя пред аналоем,
И звал тебя, как молодость свою…

Я звал тебя, но ты не оглянулась,
Я слёзы лил, но ты не снизошла.
Ты в синий плащ печально завернулась,
В сырую ночь ты и́з дому ушла.

Не знаю, где приют своей гордыне
Ты, милая, ты, нежная, нашла…
Я крепко сплю, мне снится плащ твой синий,
В котором ты в сырую ночь ушла…

Уж не мечтать о нежности, о славе,
Всё миновалось, молодость прошла!
Твоё лицо в его простой оправе
Своей рукой убрал я со стола.
        


    Заметь, в четвёртом катрене говорится о том, что могло произойти только после пятой строки. То есть любимая героя уже ушла в пятой строке, а потом опять уходит через некоторое продолжительное время. Как это понять? Неужели Блок проглядел временное несоответствие?  Вряд ли. Очевидно, вспомнив «перед аналоем»  ушедшую любимую, герой впал в галлюцинации, а само указание на начавшееся после запоев безумие — «вино и страсть терзали жизнь мою»  — выпущено, использована фигура эллипсиса, мол, читатель поймёт из контекста.
    Но в результате галлюцинаций  герой оказывается не в психиатрической лечебнице с «белой горячкой», а напротив излечивается, успокаивается, перестаёт пить и мучиться — «я крепко сплю». Воистину свершилось с ним чудо. Но все говорившие об этом стихотворении, твердили, мол, «стихотворении об утраченной любви, утраченной молодости», но главного — чудесного воздействия храма божьего и иконы, вероятно Богоматери, не заметили. Но, может, потому это стихотворение так популярно у читателей, что они подсознанием воспринимают это чудо, подобных которому в странном мире Блока много.
    — Да, странен мир Блока, где божественное, человеческое и дьявольское являются в единстве, — согласился я, — К нему даже определение метафизический не подходит, он ближе к миру постмодерна, описанному Делёзом и Гваттари в «Капитализме и шизофрении». Один Христос, идущий впереди революционного патруля в «Двенадцати», чего стоит! Вот и большевиков нет, и советской власти, и Россия с вымирающим русским народом на ладан дышит, а Христос всё зовёт куда-то нас, и верующих, и неверующих…

 

4


    Два часа, что я проговорил со старым редактором, пролетели будто несколько «мимолётных мгновений». По дороге домой, и в троллейбусе  областного центра, и в междугороднем автобусе, я всё думал о том, что вообще-то непонятно, в чём сила воздействия поэтического слова на души людей. Сколько бы умники не размышляли о поэзии, пожалуй, никто не сказал полнее и точнее Аристотеля, писавшего, что «поэзия есть подражание жизни». Чем больше жизни в художественном тексте, тем сильнее стихотворение, поэма, роман, драма… Словно доказывая, что истины жизни и поэзии не зависят от исторической эпохи, страны и языка, через две с лишним тысячи лет мысль великого грека повторил и Александр Блок:


И, вглядываясь в свой ночной кошмар,
Строй находить в нестройном вихре чувства,
Чтобы по бледным заревам искусства
Узнали жизни гибельной пожар!
 


    Но что такое человеческая жизнь?   Направленная душой человека, то есть его сознанием и бессознательным, энергия! А что такое энергия?.. Ни один философский словарь не даёт удовлетворяющего полному внутреннему и внешнему смыслу этого концепта определения. Что уж говорить про толковые словари. Византийский богослов Григорий Палама учил об энергетической природе Бога. Современные астрофизики говорят об энергетической природе нашей вселенной, подтверждая формулу Альберта Эйнштейна «материя = энергия». Каждый день в каждом из нас совершается чудо — физическая энергия тела переходит в энергию сознания, а энергия сознания переходит в энергию тела. Два разные вида энергии взаимопревращаются друг в друга, и, может быть, только поэзия способна рассказать о чуде этого превращения, раскрыть его тайну, — возможно,  главную тайну бытия. Раскрыть не для рационального понимания,  но для наших ощущений, для нашей интуиции, которая и ведёт нас по жизни сквозь «прекрасный и яростный мир».

 

03.11.2020 — 28.01.2021

©   Анатолий Смирнов

Авторизуйтесь, чтобы оставить свой комментарий:

Комментариев:

                                                         Причал

Литературный интернет-альманах 

Ярославского областного отделения СП России

⁠«Надо любить жизнь больше, чем смысл жизни.»  Фёдор Достоевский
Яндекс.Метрика