Семен РАБОТНИКОВ
г. Переславль-Залесский

СЛУЖБА СРОЧНАЯ
Повесть


ГЛАВА  1.  ПРИЗЫВ
       Шёл 1958 год, мне исполнилось 19 лет и меня ожидала трехгодичная армейская служба.
    Я слышал немало рассказов старших товарищей о том, как призывали, везли, как служили и возвращались домой, и думал, что имею представление об этой стороне человеческой жизни. Но оказалось, что у меня не было никакого понятия. Все явления на свете — это состояние души, и разве можно заранее испытать чувства.
    Трудности начались сразу же, с дороги. Все взяли с собой рюкзаки или небольшие сумки, а я нагрузил довольно объемистый чемодан книгами, учебниками и справочниками, полагая, что времени там будет достаточно, и я тщательно подготовлюсь к поступлению в вуз, чего не успел сделать до призыва. Автобусы доставили нас за город на сборный пункт. Последний медицинский осмотр — и марш-бросок семь или восемь километров до железнодорожной станции.
    Призывники шли налегке, поглядывая по сторонам, любуясь увядающими деревьями, а я тащил, обливаясь потом, тяжеленный чемодан. В руках нести уже не было сил, и я взгромоздил его на плечо.
    — Чего у тебя там такое тяжелое, кирпичи, что ли? — пошутил паренек в сером пальто, шагавший по-соседству.
    — Книги.
    — Книги! — удивленно хмыкнул он.
     Несколько раз возникало желание — кинуть чемодан в кусты. Черт с ними, с книгами! Пригодятся ли они  там? Забегая вперед, скажу, что их в первый же день растащили старослужащие, оставив мне «Грамматику немецкого языка», «Философский словарь» и еще два-три справочника.
    Все-таки сил хватило дотащить чемодан. Сел на него, остывая и вытирая пот  с  распаренного лица. На меня оглядывались. 
    — Ты что, из бани?
    Чудаком среди трехсот  с лишним ребят оказался я один. Хорошо еще, что не взял с собой пишущую машинку, а была такая мысль — захватить и ее. Она была портативная, но все же весила килограмма три-четыре.
    Состав еще не подали, и мы расселились вдоль железнодорожного полотна. Придя в себя после утомительного марш-броска, повел вокруг глазами, и золотящийся на сентябрьском солнце лес грустью тронул сердце. Кончилась прежняя жизнь, и начинается новая. Какой она будет?
    О том же, наверно, думал каждый, да только не подавал вида, что грустит. Напротив, шутили, посмеивались и гадали, куда повезут. Нас призывали в одном Дзержинском военкомате Питера, но никто не был знаком. Я, родившийся и выросший в деревне, уже пять лет жил в Питере и тоже считал себя горожанином. Оглядывал людей, — юные симпатичные русские лица. Все мы были сверстниками, исполнилось девятнадцать лет, немногим после техникума — двадцать. Не раз слышал, что надо идти служить со своим годом, и никакие отсрочки не нужны.
Знакомиться не хотелось: не та обстановка. Недолго нам быть вместе, привезут и распределят по подразделениям. Да и не подойдешь и не скажешь: давай дружить. Дружба, как и любовь, складывается стихийно и постепенно, и меньше всего она нуждается в словах.
    Наконец подали состав, несколько вагонов, которые называют телятниками, справа и слева нары, посредине  буржуйка,  сделанная из бочки. У печки кочегарил сержант в теплом на вате бушлате и фуражке с синим околышком. На погонах и петлицах эмблема связи — крылышки и стрелы.
    — Куда повезут? — накинулись на него. Сержант лишь загадочно улыбался, хранил военную тайну. На столе рядом с печкой лежали пласты соленого сала и буханки хлеба.
    — Берите и ешьте, кто сколько захочет, — кивнул сержант на стол. Но никто не притронулся к казенной пище. У каждого было что-то припасено на дорогу свое: колбаса, сыр, пироги и булки. С сержантом общались запросто, не считая его за начальника, да и он не очень-то стремился командовать, больше помалкивал и улыбался. Мы были еще не солдаты, а призывники, как раньше говорили — рекруты, одетые в домашнюю поношенную одежду, с которой не жалко будет расстаться.
    В углу зашептались насчет выпивки.
    — А где магазин?
    — Тут недалеко, —  есть такие люди, которые всегда все знают.
    Я не участвовал в складчине: не привычен был к алкоголю. Из более чем тридцати человек, набившихся в вагон, только человека четыре захотели выпить. Сержант, конечно, слышал, но не воспрепятствовал. Отрядили одного в магазин, хотя состав должен с минуты на минуту тронуться. Призывник вышел не в дверь, перегороженную брусом, а вылез в окно. Вдоль состава прохаживался хмурый офицер в чине капитана, и его, естественно, опасались. 
    Запыхавшийся посыльный прибежал в последнюю минуту и стал передавать бутылки с водкой в окно. Одну бутылку разбил, задев за металлическую раму, и в вагоне распространился водочный запах. Его учуял капитан, заглянувший перед самой отправкой в вагон.
    — Кто здесь распивал спиртное? — в голосе чувствовалась командирская жесткость. Сержант встал перед ним навытяжку.
    — Ежели кого увижу пьяным или даже выпивши — сразу в дисбат! Сержант, проконтролируйте и доложите мне, — гремел капитан. Все притихли и внутренне сжались, краем сознания улавливая особенности армейской службы, основанной на строгой дисциплине. Перед нами был не сержант срочной службы, а кадровой офицер, прослуживший несколько лет и умевший требовать с подчиненных.
    Никто не решился выпивать, и на первой остановке бутылки с водкой отдали путейщикам, обстукивавшим молоточками колеса вагонов. Один не бритый, лет пятидесяти, подошел к нашему вагону. У бруса, перегораживавшего дверной проем, стояли призывники. 
    — На, дядя, выпей, — призывник протянул ему две не распечатанные бутылки водки. Тот не поверил своему счастью, долго мигал и не взял сразу, думая, что его разыгрывают. Но целехонькие бутылки водки с нетронутой пробкой соблазнительно маячили перед глазами.
    — За что же это мне, ребята? — бормотал он, нерешительно беря бутылки.
    — Просто так. Выпей за нашу счастливую службу.
    — Это можно, — оглянувшись, он сунул бутылки за пазуху. — Всю войну в железнодорожных войсках прослужил. Два раза ранен был и контужен. Не приведи Бог еще раз испытать такое. Мирной вам службы, детки, — путейщик шустро застучал молотком по колесам состава, поправляя за пазухой бутылки.
    Мелькали знакомые названия: Бологое, Вышний Волочок, Калинин. Этот путь туда и обратно я проделывал несколько раз, потому что был родом из серединной России и ездил домой к матери в отпуск. 
    — Куда же нас везут? — донимали сержанта. Тот крепился, крепился да и выдал страшную военную тайну.
    — В Подмосковье. 
    «Что ж, в Подмосковье, так в Подмосковье, — подумал я. — Рядом с родиной».

 

ГЛАВА  2.  УЧЕБКА
    От железнодорожного вокзала неровным строем прошагали по улицам еще спящего подмосковного города, где нам предстояло служить целых три года, и оказались перед казармой, четырехэтажным зданием старинной постройки. Синели предрассветные сумерки, и подъема еще не было. Но, услыхав, что прибыло пополнение или точнее — замена отслужившим свой срок, в окна высунулись солдаты и с любопытством глядели на нас, скорее не строем, а толпой стоявших на плацу. 
    — Чего уставились! Закройте окна, а то портянками пахнет! — мы пока оставались вольницей, и казалось, никакая сила не сможет нас обуздать. Парни все больше наглели, свистели, улюлюкали, даже кидались остатками колбасы. 
    — Перед тем как надеть форму, заметьте друг друга, а то не узнаете,— посоветовали нам.
    Нас повели в городскую баню, пустую в этот час. Возле бани стояли старухи, каким-то образом проведавшие, что прибыли новобранцы. Мы кидали им пальто, куртки, пиджаки, вполне пригодные к носке. Вещи были одеты на дорогу, и нам теперь стали не нужны. Старухи набрали по огромному тюку, рук даже не хватало обхватить все. 
    Баню к нашему приходу не успели как следует протопить, и когда вошли в помывочную, тела покрылись мурашками. Помытые выходили из бани и выстраивались перед старшиной-сверхсрочником с типичной хохляцкой физиономией — нос крючком и наивно-хитрые глаза — по фамилии Пьянько, заведовавшим банно-прачечным хозяйством и обмундированием. Ему помогал рыжий каптерщик из срочников. 
    — Размер одежды и обуви? — спрашивал старшина Пьянько и клал на протянутые руки нижнее белье, гимнастерку и брюки: каптенармус, порывшись в мешках, выставлял сапоги с новыми байковыми портянками. 
    Некоторые ни разу в жизни не наматывали на ноги портянки и не надевали сапоги. Поступали оригинальнейшим образом: на голенище сапога клали портянку и затем всовывали ногу. 
    — Еще раз объясняю непонятливым, как надо обуваться! — кричал старшина, стаскивал с ноги яловый сапог, разматывал портянку и тут же ловким и быстрым движением с треском обматывал вокруг ступни. Портянка охватывала ногу как носок. Полюбовавшись делом рук своих, Пьянько всовывал ногу в сапог и слегка притоптывал. 
    — Предстоит вам, ребята, за весь срок службы истрепать шесть пар обмундирования, износить четыре пары кирзовых сапог и съесть тридцать метров селедки, — сказал он. 
    Облачившись в солдатское, я встал перед большим, во весь рост зеркалом. Оттуда на меня чуждо и с грустью глянул незнакомый мне человек, среднего роста, довольно широкоплечий и  недурной внешности. Старшина Пьянько подумал, что я любуюсь собой, и назидательно изрек:
    — Мужчина должен быть сильным, смелым, умным и только чуть-чуть покрасивей орангутанга.
    Не только друг друга мы не узнавали, не узнавали самих себя. Так изменила нас военная форма. Необношенная, необмятая одежда сидела мешковато, и складки гимнастерки не были собраны сзади, а топорщились по бокам. На стриженой голове ерзала пилотка. «Вот я солдат», — подумалось мне. Я перестал чувствовать и думать, не успевая переваривать нахлынувшие впечатления. Они оседали во мне каким-то грузом. Потом извлеку их и начну осмысливать, а теперь было некогда. Неожиданное мое превращение из обычного человека в солдата, хотя и удивило, но не сильно, потому что все время приходилось делать движения, одеваться, обуваться, спешить.
     Одетые в солдатскую форму, мы возвращались из бани более стройными рядами. Это была уже не вольница, свистевшая, горланившая и кидавшаяся колбасой, а в какой-то мере организованная масса, присмиревшая и задумавшаяся. 
    Перед казармой нас снова построили, зачитали, кто в какой роте и взводе будет служить, распустили и снова построили уже по-ротно и по-взводно вместе сержантами, недавно окончившими школу младшего командного состава. 
    Раздалась четкая с металлическим оттенком в голосе команда старшины Скобелки, тоже из хохлов. Среди сверхсрочников немало встречалось малороссов.
    — Смиррно! Равнение нна-лево! — четкий шаг, так что тряслась маленькая голова, покрытая фуражкой, к которой приложена ладонь — и доклад: — Товарищ подполковник, учебная команда построена!
    Подполковник, позже узнали — Орел, небольшого роста, коренастый, с волевым лицом, похожий на маршала Жукова и, возможно, подражавший ему, не менее четко, чем старшина, промаршировал перед строем и встал посредине. Он был одет в парадную шинель, полы которой отбрасывались коленками, когда он чеканил шаг. 
    — Здравствуйте, товарищи солдаты!
    — Здравия желаем, товарищ подполковник! — дружно ответили сержанты, командиры отделений. У нас же получило что-то вроде — ау-вы. Подполковник не обиделся, понимая нас.
     — Вас ожидают полуторамесячные курсы молодого бойца, после чего примите присягу на верность родине и станете настоящими солдатами. А теперь вас ждет праздничный обед, — объяснил бравый подполковник и передал командование не мене  бравому старшине с зычным голосом. Тот строем повел нас  в столовую.
    Мы были сыты своими домашними харчами, но все же всех интересовало, чем и как кормят солдат. За каждым столом разместилось по десять человек. Посредине — бачок с наваристым борщом. Сержант поварешкой разлил борщ по мискам, стараясь никого не обделить. Старшина Скобелка прохаживался между рядами.
    — Товарищ старшина, а где же праздничная чарка? — выкрикнул из серединного стола бедовый солдат, и триста с лишним молодых здоровых глоток захохотали.
    — Вместо чарки на третье получите компот, — строго ответил старшина и посмотрел на новобранцев ястребиным взглядом.
    На второе — гуляш с макаронами, на третье, верно, по кружке компота, который в обычные дни не полагался.
    — Втянитесь — и все будет в норме. Солдаты, несмотря на то что гоняют, ряшки наматывают, —  утешил нас новоиспеченный младший сержант, командир отделения.
    На другой день в соседнюю роту прибыл еще один новобранец из Москвы, как все вскоре узнали, сын генерала. Отец не пощадил своего сынка и отправил служить срочную службу. Это был высокий и очень толстый парень. На него с трудом подобрали обмундирование, гимнастерку, брюки и сапоги сорок пятого размера. Я мельком видел, как генеральский сын маршировал по плацу. Щеки, грудь, ляжки тряслись, когда он вышагивал. Перед ним стоял маленький сержантик и командовал:
    — Левой, левой!
    Генеральский сын высоко поднимал ноги и шлепал ими по плацу, весь содрогаясь.
    — Откормили Митрофанушку, — произнес рядом со мной незнакомый солдат. — Теперь вот жир сгоняют.
    Большинство из нас, в том числе и я,  были вдовьими сыновьями, отцы наши сгинули на великой войне, и мы в детстве хватили горькой доли, а коренные питерцы —еще и блокаду.
    Солдат нашего отделения Вася Субботин поведал такую историю. После войны пошел он в одну из питерских школ. Перед уроками по просьбе матери, многодетной вдовы, обегал подъезды домов, где, он знал, ребята из его школы не живут, и просил милостыню. Ему подавали, хотя все жили скудно, — кусок белого или черного хлеба. Однажды Вася не успел отнести домой собранные им куски и отправился с ними в школу. В перерыв кто-то из ребят сунулся в его сумку — из нее попадали куски.
    — Субботин нищий, нищий! — загалдели дети. Учительница старалась их успокоить и объяснить — безуспешно. Дети не знают жалости и пощады. Вася не стал учиться в этой школе.

 

ГЛАВА   3.   СТРОПТИВЫЙ  СОЛДАТ
    В учебке нас щадили, не шибко гоняли и не наказывали. Мы еще не приняли присягу, а без присяги солдат как бы и не совсем солдат. Правда, не присяга делает человека солдатом, а время.
    Я все же схлопотал наряд вне очереди. Случилось это на стрельбище. По трое выходили на огневой рубеж, и каждый должен был поразить две цели, первую — на расстоянии ста метров, поясную, которая показывалась на десять секунд. Ее, как правило, сбивали все. И вторую, в человеческий рост, на расстоянии двухсот пятидесяти метров. Она появлялась на тридцать секунд до трех раз. Стреляли в противогазах, стекла которых запотевали и мешали целиться. Короткой очередью легко сбил первую мишень, со второй попытки расстрелял вторую, а мой сосед слева безуспешно стрелял во вторую и израсходовал все патроны, а мишень появилась в третий и последний раз. В моем магазине оставалось патрона четыре, выдавали по десять штук, и мне очень хотелось пострелять. Прицелился в мишень соседа и нажал на курок, чтобы израсходовать все патроны. Мишень упала.
    — Снять с огневой позиции третий номер и наказать! — донеслось по громкоговорителю с вышки голос наблюдавшего за стрельбой. Я был третьим номером.
    Перед  строем мне объявили наряд вне очереди. Я не обиделся — за дело.
    После полуторамесячного обучения на курсах молодого бойца и принятия присяги нас разбросали по боевым подразделениям.
Часть новобранцев отправили в соседний город в школу сержантского состава, которой командовал подполковник Орел. Ему помогал старшина Скобелка, оба отличных строевика. Туда отправили тех, кто на гражданке занимался спортом. Попал в школу и генеральский сын, по-видимому, по просьбе отца. Я работал и учился, и мне было не до спорта. Да и со здоровьем было не все ладно, и в школу, где готовили младших командиров, меня не зачислили. Зато я попал в интеллигентный радиовзвод, можно сказать, главное подразделение всего полка.
    Радиовзводом командовал старший лейтенант Лаптев, красивый молодой человек, старше нас всего на четыре-пять лет. Поглядывая, как складно сидит на нем гимнастерка, перетянутая широким офицерским ремнем с портупеей, я спрашивал себя: «Почему не стал офицером?»
    Помощником командира взвода был старший сержант Гарусин, служивший уже третий год. Лицо его украшал тонкий орлиный нос. Себя он считал, наверно, красавцем, да и девушкам, я думаю, нравился. Он тщательно следил за формой, и от нас требовал того же. В свободное время Гарусин брал гитару и, подвывая, пел жестокие романсы.
    Я глянул в его небольшие карие глаза, он по-командирски строго взглянул на меня, и мы друг другу сразу не понравились. Я понял, почему ему не понравился — раскусил его позерство, и он почувствовал это. Сразу испортилось настроение. Гарусин, показывая власть, станет придираться к любой мелочи, и про себя подумал, что не буду давать ему повода. Тщательно чистил автомат и, вынув из ствола шомпол с протиркой, показывал ему — тряпица оставалась чистой. Гарусин заглядывал в ствол автомата и возвращал мне, грозно приказывая:
    — Еще!
    Я чистил заново, хотя оружие было и без того чистым. 
    Как-то поднимаясь по лестнице в казарму, увидал солдата первогодку, которого за солидность называли по отчеству — Макарычем, моющим носовым платком ступеньки.
    — Зачем ты это делаешь? — удивился я.
    — Гарусин велел, — ответил он, пропуская меня. — Черт с ним! Вымою.
    Однажды вечером, когда я подшивал к гимнастерке подворотничок, Гарусин проходил мимо.
    — Рядовой Будников, встать! — приказал он.
    Я повиновался: перед старшим по званию полагается вставать.
    — Сесть! — рявкнул Гарусин. Я опустился на табуретку с прорезью посредине, но он тут же снова повелел встать. В конце концов мне это надоело.
    Старший сержант, я готов подчиняться, но унижения над собой не потерплю, — ответил я, сдерживая ярость.
    — Как миленький сделаешь все, что я скажу, — буравил он меня свиными глазами и при этом ехидно улыбался.
    — Что положено по уставу.
    — И сверх того. Долгой тебе покажется служба.
    — Вынесу. Стреляться не стану. Вам, видно доставляет удовольствие унижать. За что заставили Макарыча мыть лестницу носовым платком?
    — Нужно будет — и тебя заставлю.
    — Старший сержант, при демобилизации не подходите ко мне — я не подам вам руки.
    Я не называл его — товарищем, как положено по уставу. Какой он мне товарищ! Гусь свинье не товарищ. Как некоторым нравится командовать, распоряжаться! Живет в них тщеславное чувство подчеркнуть собственную значительность, показать свое превосходство. А в том-то и дело, что превосходства никакого нет. Оно значится только на лычках на погонах.
    После этого разговора отношения с помкомзвода окончательно испортились. Жизнь рядового зависит не столько от офицеров, являющихся в роту или взвод на семь-восемь часов, сколько от сержантов, постоянно живущих с солдатами.
    В роте, в которой, помимо нас, радистов, было еще два кабельных взвода, щадящего режима не стало. В семь часов раздавалась команда старшины:
    — Рота, подъем!
    Ее дублировали помкомвзводов и командиры отделений. За минуту нужно было одеться. После некоторой тренировки в норму все укладывались. И начиналось целый день кружение. В любую погоду выводили на зарядку. А уж поздняя осень стояла, и частенько моросил ледяной дождь, делая стволы деревьев черными. На них не оставалось ни одного листочка. 
    Вместо зарядки иногда устраивали марш-броски на десять-двенадцать километров с полной боевой выкладкой — на плече автомат, сбоку сумка с пустыми магазинами, на спине рюкзак. Бегали в шинелях, а полы, чтобы не забрызгать грязью, затыкали за ремень. Мимо нас на работу шли или ехали люди, а мы то трусцой, то ускоренным шагом двигались по шоссе. Бегали натощак. После ночи хотелось по малой нужде, и где-нибудь возле кустов нас останавливали. 
    Я без особого труда выносил длинные марш-броски. А некоторым тяжеловесам они давались с трудом. В горле хрипело, сипело, лица бледнели, гляди — вот-вот упадут от усталости. Я помогал Макарычу, облегчая ношу — брал у него автомат и бежал с двумя автоматами. Но я воспринимал это как издевательство. Зачем нужно так изнурять бедных солдат? Стучал в голове вопрос. Наверно, так думали все молодые солдаты. На меня всегда косил карий глаз помкомвзвода Гарусина, и мне не оставалось ничего делать, как стараться изо всех сил.
    После зарядки или марш-броска целый день занятий, то строевой подготовкой, то в классе, и только вечером перед ужином оставался час так называемого личного времени. Да и оно уходило на то, чтобы подшить к гимнастерке свежий подворотничок и почистить сапоги. Даже некогда письмо написать. Наивный человек, зачем пер на себе книги! Да я тут забуду, что и знал.
    Перед сном выводили на площадь на прогулку, и мы оглашали наполовину уснувший подмосковный город строевыми песнями из кинофильмов «Максим Перепелица» и «Солдат Иван Бровкин». Ровно в одиннадцать — отбой. Так хотелось помечтать, подумать, но сон моментально смаривал. Казалось, спал не более часа, а не все восемь часов. В положенное время раздавалась команда:
    — Рота, подъем!
    Боже мой! Так будет три года. Как пережить все это?
    И потянулись солдатики в санчасть, надеясь на милосердие военврача капитана  Махлакова и его помощника старшины фельдшера Савотина.
    Мне тоже стало жалко себя, какая-то жилка задрожала, и я отправился туда же. Очередь выстроилась с первого этажа до второго. Из кабинета доносился разговор.
    — На что жалуешься?
    — На ноги. Не могу ходить.
    — Как же ты на гражданке передвигался?
    — На гражданке я не ходил, а ездил.
    — На чем?
    — На лошади.
    Хохот раздался на лестнице, так что затряслись перила.
— Верхом?
— Нет, на телеге.
    Новый взрыв смеха. Из кабинета вышел весь пунцовый белобрысый солдатик, при виде которого все снова разразились смехом.
    «Может, уйти? —засомневался я. А то обсмеют». Но все-таки выстоял длинную очередь и шагнул в кабинет, где сидел с тонкими чертами лица в очках с золотой оправой капитан Махлаков. Возле него стоял дюжий фельдшер Савотин. Поверх военной формы на них надеты белые халаты. Всевидящие и понимающие глаза капитана повернулись ко мне.
    — Слушаю.
    — Горло болит.
    — Открой рот. Скажи: а-а…
    — А-а…
    — Есть небольшое покраснение,— констатировал военврач и, повернувшись, к помощнику, спросил:
    — Температура?
    — Тридцать семь и один.
    Мне хотелось провалиться сквозь пол. С такой температурой обращаться к врачу!
    — Напишите, Савотин, ему освобождение от физзарядки и строевых занятий на один день. Горло полощите соленым  раствором. 
    Выйдя из кабинета, стремглав побежал вниз, наклонив голову. И то хорошо, что товарищи  не встретили меня смехом.
    Я дневалил по роте и, когда солдат вывели на утреннюю пробежку, взял веник и начал подметать пол в казарме. Двумя рядами, голова к голове, стояли двухъярусные койки. Между ними — тумбочки, тоже друг на друге. В сравнительно небольшом помещении жили сто человек. Через арку обитала другая рота. Мел пол, нагибаясь под койки.
    Вдруг под одной койкой я увидел лужицу. С матраса капало. Вспомнил, что солдата — первогодку Поколенкина из кабельного взвода с верхнего яруса переложили на нижний, а солдат третьего года службы, таких называли — старик, занял его место. Это меня удивило, но особого значения я не придал.
    Вот, оказывается, почему Поколенкина переселили  вниз. Он обмочил товарища, лежащего на нижней койке под ним. Поколенкин был тихий замкнутый парень. Лицо его казалось неприятным из-за особого выражения, хотя черты лица были далеко не дурные.
    Поколенкина положили в санчасть и через несколько недель комиссовали.
    Мы долго обсуждали, что это — симуляция или детская болезнь — мочиться по ночам.
    — Симулянт, притворщик! — утверждали одни. Другие говорили:
    — А может, он в самом деле болен.
    Солдат Макарыч из нашего радиовзвода сказал:
    — Ежели симулянт, то это подло. Я честно, добросовестно отслужу свой срок, но не стану себя позорить.
    Его слова врезались мне в память.

 

ГЛАВА 4. ДЕЛА  СЕРДЕЧНЫЕ
    Я переписывался с двумя девушками. Вот какой развратник! — осудит строгий моралист. Но дело в том, что ничего серьезного ни с одной из них не происходило. Это была не любовь, а скорее — игра в любовь. Для настоящей любви я не созрел ни психологически, ни социально. Любовь придет, но значительно позже. Из ста человек нашей роты только один оказался женатым — сержант Пискунов, остальные о женитьбе и не помышляли. Женятся не перед разлукой, а после разлуки.
    Одна девушка, Альбина, блондинка с простеньким лицом, жила в Москве и была довольно просвещенной. Я встретился с ней у себя на родине в деревне, куда приехал в отпуск из Питера. Мне было семнадцать лет, а ей — пятнадцать. Корни ее по отцовской линии были из моей деревни, и она гостила у родственников. Возможно, мы доводились братом и сестрой в пятом или шестом колене, потому что моя мать в девичестве носила ту же фамилию, что была у ее отца и Альбины —Коткова.
    Я провожал ее с гулянья домой, и помню тот юношеский восторг, который испытывал, идя рядом с ней. Я не решался не только обнять ее, но даже взять за руку. Говорили обо всем понемногу, не находя тем для долгого разговора.
    Последний раз мы встретились с Альбиной год назад в Москве, где я был проездом из Питера. Я дал телеграмму, и она встретила меня на вокзале. Целый день бродили по Москве, и я замечал, как рдели ее щеки снизу от смущения. Только начался сентябрь, и день стоял теплый, летний. Она надела платье в мелкую клетку с глухим воротом, застегивавшимся на спине. Талию перетянула широким лакированным поясом, очень модным в тот сезон. Только у немногих девушек имелся такой пояс. Украдкой от меня она начала потихоньку переворачивать его обратной стороной, изнанкой. Я замечал это, но ничего не говорил, и в свою очередь смущался от ее смущения. Одно, что я позволил себе, положить ей руку на плечо. Покраснение со щек переходило в мочку ушей, где светились маленькие бирюзовые сережки. Альбина во время этой встречи выглядела уже не  девочкой, а юной девушкой. Ей шел семнадцатый год, и она училась в девятом классе. А мне уже исполнилось восемнадцать.
    — Жалко, что ты не сможешь приехать в деревню, сказал я ей, расставаясь.
    — Да, жаль, — согласилась она, протягивая мне на прощанье маленькую ладошку, которую я осторожно пожал.
    Приехав в тот сентябрь на свою родину, я застал деревню, заполненной девушками из ближнего города. Их прислали со швейной фабрики поднимать лен. Лен, после того как его вытаскают из земли, это называется — теребить, расстилают по полю, чтобы он от росы дошел, дозрел. Только тогда его поднимают и вяжут в снопики. Затем он идет на переработку.
    Девушек со швейной фабрики работала на полях, наверно, не меньше тридцати, а может, и все сорок. И каких! По-провинциальному румяных, крепких, с сочными, как малина, губами, пышногрудых. Я выбрал себе, возможно, не самую красивую, но довольно привлекательную, смугловатую, отдаленно смахивающую на цыганочку, Надю. Она говорила по-местному, растягивая слоги и окая. Я любил этот говор, потому что сам когда-то говорил так. Надя уступала Альбине в умственном развитии, но превосходила ее внешней красотой. Правда, в ее правильных чертах лица выступало глуповато-добродушное  выражение.
    Весь месяц, что я гостил в деревне, мы просидели с Надей в палисаднике под липами на скамейки. Она была не мене скромной девушкой, чем москвичка Альбина, и только на третий или на четвертый вечер позволила себя поцеловать, после чего мы с ней без конца целовались. Говорить с ней, собственно, было не о чем. Удивительно, как некоторые люди сохраняют свой ум в младенческой первозданности.
    На шестой или седьмой вечер Надя разрешила коснуться ее груди. Дальше я осмелел. Расстегивал одну или две пуговки на платье или кофточке, просовывал руку, освобождал из лифчика одну грудку, потом вторую и гладил их. Какие они были упругие и нежные, эти девичьи грудки, предназначавшиеся для вскармливания младенцев! Как приятно было гладить их!
    Знатоки утверждали, стоит добраться до груди — то все — женщина твоя, делай с ней, что хошь. Но сколько я ни гладил грудь, Надя не таяла, да и мне в голову не приходило воспользоваться ее добродушием. Я сам оставался наивным. Со свидания мы уходили с распухшими  от бесконечных поцелуев губами. Вот и весь мой любовный опыт.
    Начав армейскую службу, я понял, что ни к москвичке Альбине, ни к провинциалке Наде не испытываю никаких чувств. Впереди меня ожидала долгая служба, после службы обязательно поступлю в вуз. А это еще пять лет. Всего набиралось восемь лет. Зачем я стану обольщать надеждой, что женюсь на какой-нибудь из них. Никому я не давал никакого слова.
    Мы часто переписывались, особенно с Альбиной. Когда выводил: милая Альбина — дрожь пробирала. Я описывал новую армейскую среду, в которой оказался, немного жаловался; она рассказывала о школе, подругах, столичных развлечениях. Да, в Москве есть где провести время. О чувствах мы с ней не говорили.
    Напротив, провинциалка Надя сообщала,  что сильно скучает обо мне. Писала она не очень умело, зато искренне, не литературно. Видно, я запал ей в душу, и мне было жалко ее. Спрашивала, когда дадут отпуск. Какой отпуск! Из полка только некоторые сержанты ездили домой на десять дней, не считая дороги. Рядовым же, как правило, отпуск не давали.
    Если бы я пообещал, что женюсь на ней, она, уверен, сохранила бы верность и даже на танцы не бегала бы. У меня были свои планы, куда женитьба не входила.
    Можно было бы не писать девушкам, чтобы они больше не слали мне писем, а просто не отвечать на их письма, и они тоже бы перестали писать. Пожалуй, так было бы лучше. Но я настрочил  Альбине и Наде короткие письма, в которых говорил о ненужности нашей переписки. «Зачем напрасно переводить бумагу. Меня ожидает долгая служба в армии, после которой, надеюсь, поступить в университет». Грубого и резкого, что могло обидеть девушек, не писал.
    Надя сразу оборвала переписку. Я представил, как она отнеслась к моему письму — сильно обиделась, возможно, даже всплакнула. Она строила свои планы, которым не суждено было сбыться. 
    Альбина же прислала письмо, которое я запомнил. «Здравствуй, милый Петя! Только не подумай, что я навязываюсь тебе. Ты допускаешь ошибку, обрывая нашу переписку. У нас с тобой возникла дружба. Ты не веришь, что между парнем и девушкой может быть настоящая дружба? А я искренне верю в нее. Мне было приятно получать от тебя письма и отвечать на них. Возможно, когда-нибудь со временем, может быть, длительным временем, она переросла бы в любовь. Но увы! Этому теперь не суждено сбыться. Готовимся с девушками нашего класса к Новогоднему балу, который будет в Кремле. До свидания. Желаю тебе счастливой  службы. Все-таки я надеюсь, что это не последнее твое письмо».
    Я не ответил, и переписка оборвалась. Я, так сказать, сжег позади себя все мосты.
    
ГЛАВА 5. СОЛДАТАМИ  СТАНОВЯТСЯ
    По прошествии четырех или пяти месяцев я словно очнулся от давившего на душу тяжелого гнетущего чувства и понял, что становлюсь настоящим солдатом. Тело и дух окрепли. Ушла куда-то болезнь, мучившая меня прежде — ангина. Я пил холодную воду и не простужался. Уже не воспринимал как издевательство или наказание длительные марш-броски или зарядку по утрам при сильном морозе. Зарядка стала необходимостью, и если  находился в наряде и пропускал, то занимался упражнениями самостоятельно.
    Я ощущал силу в мышцах рук, плеч и живота. Подтягивался более двадцати раз: делал склепку на перекладине; крутился на одной ноге; зацепившись ногами за перекладину, раскачивался и прыгал наземь. Все это получалось как бы само собой, без особых стараний с моей стороны. 
    В казарме на деревянном помосте стояла двухпудовая гиря, и все желающие подходили к ней. Я поднимал гирю правой рукой несколько раз, левой — всего один раз. Я стал не силачом, но довольно крепким солдатом, не уступающим никому в силе. А силу всегда уважают.  Отошел в сторону, стушевавшись, помкомвзвода старший сержант Гарусин, прежде допекавший меня. Да и придраться ему было не к чему.
    Понравились мне и строевые занятия, раньше казавшиеся глупой муштрой. Отделением, взводом и ротой мы маршировали по плацу, и ротный командир капитан Бочаров командовал:
    — Выше ногу! Шире шаг! Топать так, чтобы слышали на другой стороне земли и боялись. По своей земле ходим! Русский солдат — лучший солдат в мире! Мы с целым светом сражались и выходили победителями. Вспомните Наполеоновское нашествие. И Гитлер был не слабенький. А от них остался прах… Вагин, запевай!
    Вагин, солдат нашего радиовзвода, тенором выводил:
                Шла с ученья третья рота
                У прохожих на виду
                Мимо сада-огорода
                Да мимо девушек в саду.
    Сотня молодых здоровых глоток подхватила:
                Да мимо сада-огорода,
                Да мимо девушек в саду…
    Вечером послушать, как поют солдаты, маршируя по площадки, выходили жители  подмосковного города, и мы, старательно чеканя шаг, пели:
                Вьется, вьется знамя полковое,
                Командиры впереди.
                Солдаты, в путь, в путь…
    Шагая в середине взвода, я испытывал неразрывную связь со своими товарищами. Если бы меня теперь отпустили из армии, я бы не ушел. Как! Я уйду, а они останутся. Уйду вместе с ними, отслужив как положено срок.
    В батальоне был такой случай. Одному солдату электрической хлеборезкой отрезало половину указательного пальца на правой руке. Ему предложили комиссоваться. Солдат отказался.
    — Я не инвалид. Нажимать на курок могу средним пальцем. 
    Над ним добродушно посмеивались.
    — Зазнаешься. Здороваясь, подаёшь всего четыре пальца.
    — Четыре с половиной, — уточнял он.
    Его так и прозвали — Четыре с Половиной.
    Ко мне пришло осознание важности армейской службы, — мы охраняем покой великой страны, и я являюсь частицей огромной силы. На нас не нападают, потому что знают — мы как никогда сильны. Физическая и духовная закалка пригодятся мне на всю жизнь. Я знаю, как поддерживать силу в теле и не болеть.
    Вот уже поистине — солдатами не рождаются, а становятся.
    Не стыдно мне будет глядеть в глаза девушкам, спрашивающим:
    — А ты служил в армии?
    Я отвечу:
    — Служил.
    На этот счет у них свои соображения. На не служивших они глядят косо. «Может, он больной какой и мочится по ночам. Как за такого замуж идти»,— думается им.
    Настроение резко переменилось. Я повеселел, стал общительнее, и меня интересовали товарищи. Да и время стало идти быстрее. Полгода уже миновало.
    В радиовзвод отобрали грамотных. У всех за плечами десятилетка или техникум. Только один Мигульков умудрился проскочить в интеллигентный взвод с семилеткой. Но он не дурак, умеет преподнести себя солидно, с командирами держится дружески, стараясь чаще попадаться им на глаза. Его ни разу не наказали. Надо мной он посмеивается:
      — Из нарядов не вылезаешь.
    Я сошелся с Гошей Яблоковым, философом, как называли мы его. Он в самом деле перед армией поступал на философский факультет, да не добрал балов. После службы собирается повторить попытку. В свободное время, которого, к сожалению, выпадало очень мало, мы с ним почитывали Гегеля, Фейербаха и Энгельса. Над каждой фразой Гегеля приходилось подолгу размышлять. «Если ничто мыслимо, то это уже не ничто, это уже нечто»,— писал Гегель. Яблоков отличался необыкновенной эрудицией и превосходил всех в знаниях. Он был с крупной головой мыслителя. Голубые глаза его всегда воспалены от чтения. Говорил он быстро и делал резкие движения. Его зауважали даже старослужащие солдаты и обращались за разъяснениями. Ходячая Энциклопедия — прозвали его.
    Ротный запевала — Генаша Вагин — великий шахматист и математик. Играть ему с нами в шахматы было не интересно: он легко всех обыгрывал. Его отпускали в город в шахматный клуб. В личное время, подшив к гимнастерке подворотничок, Генаша тренировал свой ум решением сложных математических задач, собираясь после службы поступать на механико-математический факультет университета.
    Вот такие люди подобрались в радиовзводе, и я был не самый последний.

 

ГЛАВА  6. ПОЛЕВЫЕ  УЧЕНИЯ
    Поговаривали, что батальон ожидают большие учения. Солдаты и офицеры ходили взволнованные. Всем поднадоела однообразная жизнь, и хотелось чего-то нового.
    В двадцатых числах мая, когда установилась теплая летняя погода, батальон подняли по тревоге. Погрузились в машины и тронулись, кабельщики с катушками кабеля, линейщики взяли с собой столбы, мотки провода, «когти», при помощи которых взбираются на столбы, лопаты, кирки и другой инвентарь. Легче всего было нам, радистам. В радиовзводе имелось пять машин, на которых установлены радиостанции. Их обслуживало отделение или экипаж из пяти-шести человек. Кузов машины, где вмонтированы радиостанции, крытый, и нас не мочили ни дожди и не хлестал ветер. Наш взвод считался элитным, и кабельщики с линейщиками завидовали нам.
    Длинная колонна машин выползла из части, пересекла город и покатила по шоссе, увеличивая скорость. Прохожие с удивлением и некоторым  недоумением поглядывали на нас, и я догадывался, о чем они думали: «Зачем собралось столько солдат и машин? Уж не война ли начинается?».
    Слава Богу, войны не было. Но к ней надо быть готовым. Для этого государство тратит огромные средства и содержит армию в несколько миллионов человек.
    Войны обычно начинаются в конце весны — в начале лета, когда подсыхают дороги, день долог, а ночи коротки, и тепло.
    По мере движения по дороге экипажи радиовзвода уезжали куда-то в сторону. В составе колонны осталась только одна наша радиостанция. Мы знали, радиостанции должны разъехаться на расстояние 60 –70 километров друг от друга  и войти в связь. Связь — нерв армии, любили повторять офицеры и рассказывали о неудачах нашей армии летом 1941 года. Одна из причин неудач — плохая связь. Не только полки, целые армии терялись, и командование не знало, где они.
    Колонна остановилась на опушке соснового леса. Батальон построили, и комбат майор Семенцев, лет сорока, высокий, с простым и приятным лицом, поставил задачу:
    — Нанесен ядерный удар! Техника вышла из строя! Работать будем вручную! Приступить!
    Все бросились врассыпную. Каждый знал свое место. Мы, радисты, побежали к радиостанции, чтобы как можно быстрее поставить антенну. Дюжий, но не очень шустрый на ногу Макарыч вставлял дюралевые трубки друг в друга и поднимал вверх. Остальные держали растяжки, чтобы антенна не наклонялась ни в какую сторону. На это отводилось семнадцать минут, но мы уложились в пятнадцать. Направили антенну в нужную сторону, закрепили и стали входить в связь с соседней радиостанцией, находившейся от нас на порядочном расстоянии. Командир взвода старший лейтенант Лаптев крутил ручки настройки приборов и хмурился: никак не мог поймать соседа. Наконец лицо его озарилось. Есть связь! Он выпрыгнул из радиостанции и побежал докладывать командиру батальона о досрочном вхождении в связь, зарабатывать для нас и себя благодарность.
    А наши товарищи, кабельщики и линейщики, потели. Особенно доставалось линейщикам. Они, обливаясь потом, копали ямы, ставили столбы, засыпали землей и трамбовали, чтобы столбы стояли устойчиво. Двое солдат, держа на колу тяжелый моток провода, бежали вдоль столбов и разматывали провод. На «когтях» солдаты карабкались на столбы и закрепляли провод на изоляторах. Рядом стояла техника, — машины для бурения ям и разматывания проводов, — но бездействовала. Все делалось вручную. Солдаты не ходили, а бегали . У всех раскрасневшиеся лица, на спине и под мышками на гимнастерке темные пятна от пота. За несколько часов построили, как именовалось на официальном языке, постоянную,  воздушную линию связи более, чем на двадцать километров.
     Недалеко от нас остановился пожилой шофер с гражданской машины.
    — Утром ехал — никакие столбы не стояли. После обеда возвращаюсь — столбы и провода на них висят. Еду, еду, а они не кончаются. Что за чудо! Вас увидел и понял — солдаты построили. Ну — у, молодцы! — удивлялся он, покачивая седой головой.
    Радисты дежурили в радиостанции и несли караул. Мне выпало стоять на посту в самую неудобную смену — с середины ночи до утра. Обычно караулили по два часа, а теперь — тепло — решили караулить по четыре. Перед заступлением я соснул не более часа, потому что в палатке мы допоздна балагурили. Вагин, которого я менял, с трудом растолкал меня.
    — Твоя очередь. 
    Вылез из палатки, повесив на плечо автомат и поеживаясь от ночной свежести. В окошке радиостанции светилась сигнальная лампочка. Там бдил мой товарищ. Я ходил большими кругами возле радиостанции и палатки,  охраняя покой своего отделения. Много раз приходилось бывать в карауле в военном городке и впервые здесь, в лесу. Поначалу было жутковато. Вдруг в самом деле подкрадется диверсант. Вздрагивал и хватался за автомат, когда под ногами прыгала потревоженная мной лягушка или налетевший ветерок шелестел листьями куста.
    А потом успокоился. Ночь не таила опасностей. Она была майской, волшебной. Еще не отцвела черемуха, И ее аромат чувствовался во влажном воздухе. От леса тянуло смолистым запахом, и молодая трава пахла свежестью. Вот только проклятые комары не давали покоя, тоненько пищали, будто жаловались, и больно впивались в лицо и руки. Приходилось все время отмахиваться. 
    Бдительно нес службу, но не мог не думать, не мечтать, О чем мечтал? Конечно, о любви. Хорошо встретить красивую, умную, скромную девушку, и чтобы она полюбила тебя всем сердцем, всей душой. Разумеется, и ты ее должен так же полюбить, как и она тебя. О, какое бы счастье ожидало нас обоих!
    Воображение так разыгралось, что я вообразил девушку рядом с собой и начал шептать нежные слова. Облик ее вырисовывался передо мной смутно, неясно, не живая плоть, а как бы женский дух находился рядом со мной. Темные куст на опушке леса принимал женские очертания, и ночная природа источала женский аромат.
    Иногда отвлекался от мечты и мыслей и оглядывался вокруг, поднимал глаза на небо. Звездное небо простиралось надо мной и уходило вглубь, в бесконечность. В одной стороне небо светлело. Там была Москва, и ее огни  отражались на небе.
    Ранний майский рассвет сдвинул темноту к западу. Защелкали соловьи, и на разные голоса запели птахи. Дождавшись положенного часа, пошел будить своего сменщика философа Яблокова. Разбудил, а сам упал на его место и уснул.
    Проснулся, ничего не соображая, от едкого дыма, наполнившего палатку. Заметался, ища выхода. Не найдя, приподнял край палатки, оторвав бечевки от колышек, разорвал подопревшую ткань и выбежал на волю. Товарищи, как гуси, гоготали надо мной. Они решили подшутить и положили ко мне, крепко спящему после ночной смены, в палатку дымовую шашку.
    — Злая шутка! Я ведь мог задохнуться от дыма.
    — Мы бы не дали. Ты сразу проснулся, — они оглядели палатку.
    — Зашивайте. Я зашивать не буду.
    Достав кусок брезента, они приладили к палатке заплату.
    На третий день полевых учений начался дождь, да такой, что промочил все палатки. Пришлось их снимать и переносить на другое, более высокое  место. Но и там не было спасения от влаги, выступавшей из-под земли. Ткань промокла, провисла, и не только по внешней стороне, но и по внутренней стекали дождевые струи. Дождь смывал с черемух цвет, и от леса пахло не ароматом, а сыростью. Пришлось разматывать скатки и одевать шинели. А ведь только вчера мы ходили в одних гимнастерках. Над полевой кухней сделали навес из лапника, а то невозможно было развести огонь.
    Некоторые офицеры говорили, что учения надо закончить и вернуться в казарму. Комбат майор Семенцев настоял на своем. 
    — Учения приближены к боевым. А на войне всякое бывает: и ливень, и ветер. Учения продолжаются.  
    И они продолжались целую неделю, несмотря на непогоду.
    Из старослужащих солдат организовали диверсионную группу, и она должна была перерезать кабель, снять провода со столбов и уронить антенну на радиостанции. Незамеченными им не удалось к нам подкрасться. Мы заняли круговую оборону и палили холостыми зарядами. В ответ из кустов раздавались такие же выстрелы. Казалось, идет настоящая война. Пальба продолжалась всю ночь и только к утру стихла. Прекратился и дождик.
Солнце поднялось над округой и осветило глянцево блестевшие от влаги деревья, траву и дорогу. От мокрых шинелей шел пар. Лица были искусаны комарами и мошкой и распухли. У кого закрылся правый глаз, у кого — левый. Особенно досталось кабельщикам с линейщиками. Мы, радисты, пострадали не так, спасаясь от тварей на радиостанции.
К обеду подсохло. О таком времени года говорят, неделю мочит, час сушит. Кабельщики сматывали кабель, линейщики снимали со столбов провода, выкручивали изоляторы, вытаскивали из земли столбы и грузили на машины. На свертывание линии ушло,  примерно, столько же времени, сколько на ее постройку. Радиостанции собрались вместе. Перед отбытием в казарму батальон построили на обочине дороги. Майор Семенцев, довольный результатами учений, веселый, прошелся по рядам со строгостью и отцовской заботливостью оглядел нас. Под конец произнес краткую речь:
— Благодарю всех за службу. Все подразделения действовали слаженно и четко. Наиболее отличившихся солдат и сержантов представить к поощрению.

 

ГЛАВА  7.  СЛУЖЕБНЫЕ  БУДНИ
         Мы вернулись в казарму бывалыми солдатами.
    Помощнику командира взвода Гарусину присвоили звание старшины, и он к поперечной широкой полосе на погонах пришил продольную. Младшие сержанты стали сержантами. Командира отделения из кабельного взвода Федченко, единственного из роты, наградили десятидневным отпуском домой.
    Я проходил мимо него, сидящего на табуретке у тумбочки и ладившего себе погоны. Только недавно ему присвоили звание сержанта, а он пришивал к погонам широкую полосу, обозначающую старшего сержанта.
    — Федченко!— удивился я,— Ты уже старший сержант! Так быстро подвигаешься по чинам, что скоро станешь генералом.
    —  Нет,  я  покамест  сержант.
    — Заранее делаешь себе погоны старшего сержанта?
    —  Еду в отпуск.
     — Ну и  что?
    — Хочу  показаться  на  селе  старшим  сержантом. 
    — Как  же  в  военкомате  будешь вставить на учет? Там же смотрят книжку.
    — Перед военкоматом я надену погоны сержанта, а как выйду снова, переменю на старшего, — он положил себе на плечи погоны, потом быстро снял их, показывая, как он переменит их, и рассмеялся.
    Я недоумевал. Вряд ли его односельчане, особенно девушки, разбираются в сержантских званиях, они и в офицерских ничего не понимает. Так зачем Федченко эти фокусы с переменой погонов!
    Из солдат  первогодок одному Мигулькову присвоили звание ефрейтора. Умел он показать себя начальству, чего не умело большинство из нас. Вскоре его, самого малограмотного, всего семилетка, поставили на должность батальонного писаря. Правда, почерк, ничего против не скажешь, он выработал красивый, с завитушками и кренделями, настоящий писарский почерк. Гена Вагин спел ему: «Я был батальонный разведчик, а он — писаришка штабной...»  После чего  Мигульков надулся и отдалился от нас. Он мог позволить себе ходить в столовую не строем в составе взвода или роты, а в одиночку, и офицеры не делали ему замечания, потому что знали: ефрейтор Юрий Мигульков — штабной писарь. По команде встав вместе со всеми, он не бежал на зарядку, а мылся, чистился, брился, одеколонился, позавтракав, отправлялся в штаб и сидел о правую руку начальника штаба батальона майора Пономаренко, который ему покровительствовал, сидел солидно, напоминая петуха. Майор Пономаренко разрешил ему отрастить волосы. Ежик волос дыбился на его круглой, как футбольный мяч, голове. Эти волосы и придавали ему сходство с петухом.
Мигульков между прочим поведал нам, что к комбату Семенцеву пришла бойкая женщина средних лет из города, и между ними произошел такой разговор.
    —Товарищ командир, ваш подчиненный по фамилии Гарусин соблазнил мою дочку. Она родила и находится в роддоме.
    — Чем могу помочь?
    —  Прикажите, товарищ— командир, чтобы Гарусин женился на моей дочери.
    — Ваша дочь не спрашивала моего разрешения, прежде чем… Поэтому я не могу приказать ему жениться на вашей дочери.
    — Тогда хоть распорядитесь, чтобы выдали солдатских портянок на пеленки. А то ребенка и завернуть не во что.
    — Старшина Пьянько, — окликнул майор Семенцев сверхсрочника—интенданта,— выдайте этой женщине байки, сколько она пожелает.
    — Есть выдать,— козырнул старшина и повел женщину за собой на вещевой склад, откуда она вышла не то что бы счастливая, но несколько успокоенная с большим свертком байки.
    Гарусина досрочно демобилизовали, и он скрылся из подмосковного города, где оставил потомство. В школе сержантского состава состоялся выпуск, и в роту прибыло несколько свежеиспеченных сержантов, худощавых, подтянутых, с отличной строевой выправкой, люди моего призыва. Видно по всему, их там здорово муштровал, делали из них не просто рядовых солдат, а младших командиров. Они умело подавали команды, и строгость во взгляде чувствовалась. Один из них, высокий, крепкий, обращал на себя внимание. «Генеральский сын»,— шепнул кто-то. Я не узнал его да и видел-то в учебке мельком. Он полностью преобразился, из Митрофанушки сделали строевика. Он чеканил шаг, красиво прикладывал руку к пилотке. В первый же день мы с ним познакомились.
    — Руслан Стрельченко, — подавая руку, назвал он себя. Он у всех вызывал интерес: как-никак сын генерала, а мы — дети рабочих и крестьян. Но никто не заискивал и подобострастие к нему не выказывал. А Стрельченко не проявлял высокомерия, держатся запросто, но службу требовал. Он попал в радиовзвод, и я с ним подружился. Мы говорили о литературе, искусстве, конечно, о девушках. Однажды Руслан поведал, как его отец продвинулся в чинах. В начале войны он, старший лейтенант, вывел от самой границы более роты солдат, и ему, минуя капитана, сразу присвоили звание майора. Войну он уже закончил полковником.

 

ГЛАВА  8.  УВОЛЕННЫЕ  В  ГОРОД
    Не баловали первогодок увольнениями, и только прослужив около года, я первый раз пошел в увольнение. Состояние было необычное, похожее на праздничное. Утром чистился, брился, пряжка ремня горела, пуговицы на мундире сияли. В таком виде и предстал перед пожилым капитаном, дежурным по части. Он придирчиво осмотрел увольняющихся в город и отпустил, напомнив, чтобы пришли вовремя и не выпивали. Товарищей среди солдат не оказалось, и я остался один.
    Первые месяцы службы хотелось побыть одному. Человеку нужно одиночество, чтобы подумать, помечтать. Я тяготился, находясь постоянно на людях, и только в карауле на посту наконец обретал его. Постепенно привык к толпе, шуму, гаму и, вырвавшись в город и оставшись один, сразу заскучал. Шел по улицам, освещенным нежарким августовским солнцем, и поглядывал на молодых женщин и девушек. Они мне представлялись необычными существами. В казарме одни мужчины, а тут их столько, притом молодых и красивых, что разбегались глаза. Не знаешь, на какую глядеть. В витрине магазина молоденькая продавщица в халатике протирала стекло и расставляла товар. Она низко наклонялась, и обнажались ее белые ноги почти до трусиков. Глянул на нее, она — на меня и улыбнулась. Захотелось познакомиться с девушкой, коснуться ее, услышать грудной голос. Может быть, вот с этой продавщицей? Шел и оглядывался, и она смотрела мне вслед.
    — Почему не приветствуете старших по званию? Ваша увольнительная! — оборвал мои мечтания командирский голос. Передо мной с красными повязками на рукавах стоял патруль, молоденький лейтенант и два солдата по бокам.
    — Извините, товарищ лейтенант, замечтался,— напугался я и подрагивающей рукой показал увольнительную. Он может лишить меня ее и отправить назад в часть.
    — Нельзя мечтать. Солдат должен быть собранным, — лейтенант вернул увольнительную. Я козырнул ему, он поднял руку к фуражке, и мы разминулись.
    Да, действительно, на улице нельзя ротозейничать. А то нарвешься на патруль — и прощай увольнительная. Один рассказывал, как офицер патруля придрался к тому, что у солдата не оказалось с собой иголки с ниткой.
    Обошел всю центральную часть города, не найдя для себя ничего интересного. Скука висела в воздухе, и я ощущал, как эта скука выступала на моем лице. А ведь было воскресенье. Заняться совершенно нечем, хоть возвращайся назад в казарму. Там среди товарищей будет легче.
    У пивного ларька вытянулась длинная очередь из мужчин. Оглянувшись, нет ли поблизости патруля, я встал в хвост очереди. Мне и пить-то не хотелось, а просто чтобы занять себя.
    Дородная ларечница подала кружку холодного пива с шапкой пены. Пена срывалась с краев и падала наземь. Окунув нос в пену, потихоньку смаковал пиво. Выпил две кружки, и легкий пивной хмель закружил голову. Улицы уже не казались пустыми, а расцветились и наполнились каким-то содержанием. Я помнил наставление дежурного по части, чтобы не напиваться. Да я и не напился, просто градусы слегка вскружил голову. Чтобы не подвести себя и своих командиров, ушел вглубь сквера, сел на скамейку и стал ждать, пока хмель не выветриваться.
    Иногда солдаты не из-за пристрастия к спиртному, а просто так, от нечего делать, от скуки напивались, за что всю часть лишали увольнения на месяц.
    Сидел и поглядывал, как солнечные лучи играли в листве старых лип. Солнце потихоньку клонилось к закату, и лучи его розовели, Я ждал вечера и дождался. В летнем саду неподалеку зазвучали трубы духового оркестра, начались танцы, и я отправился туда, одернув китель, почистив о траву запыленные сапоги и поправив фуражку.
    На танцплощадке обычная картина — у одного края нарядные девушки, притворяющиеся равнодушными, но стреляющие глазами по сторонам, у другого — парни, подмосковные стиляги, в брюках-дудочках, клетчатых пиджаках или в рубахах с попугаями навыпуск. На голове — кок  волос. Большинство явилось на танцы в подпитии. Они курили и далеко сплевывали слюну. Парни были совсем молодые, лет семнадцати-восемнадцати, допризывники. Они-то и вели себя особенно развязно. Мелькнул ранее встретившийся мне в городе патруль, но ко мне не подошел, видно, запомнил. Среди этой разодетой толпы я чувствовал себя инородным телом. Но что из того, что я солдат, сегодня — солдат, а завтра — студент университета, А вон тот юнец с вздыбленными волосами и ботинках-мокасинах с острыми носами завтра пойдет служить, обреют наголо, и загремит кирзачами по плацу. Моментально вся спесь слетит перед командиром отделения, младшим сержантом или ефрейтором, всего на год старше  его. Так что в жизни все относительно.
    Перед армией я не научился как следует танцевать. Некогда было,  работал и учился. Да и не танцевать мне хотелось, а познакомиться с какой-нибудь хорошенькой девушкой. На улице не удобно, танцплощадка же как раз для этого и предназначена.
    Танцы гремели вовсю. Когда оркестр умолкал, на смену ему крутили пластинки. Фокстроты, танго, вальсы сменяли друг друга. Вальс я танцевать не умел, у меня кружилась голова, как у ребенка, другие же более-менее мог.
    Я давно обратил внимание на тонкую, как пестик, девушку, стоявшую с подругой у самого танцевального крута. Наши взгляды раза два-три встретились, из чего я заключил, я ей тоже не неприятен. После некоторого колебания подошел, щелкнул каблуками и, поклонившись, пригласил на танец. Она высокомерно посмотрела на меня, я даже подумал, что откажет, но девушка великодушно положила руку на погон, и мы вошли в круг, где уже вертелись пары. Играла пластинка, не заглушая звук голоса. Я сразу обрушил на нее поток своих возвышенных чувств.
    — Как вас звать? Вы местная? Меня звать Петр, Петя. Я призывался из Питера, хотя родился не там.
    — Зачем вам знать?— нехотя цедила она слова.
    — Как зачем? Вы мне понравились, и я хочу познакомиться с вами.
    — Но уж коли вам интересно — звать меня Вера. Я местная.
    — Вы так ведете себя со всеми или только с солдатами. Но учтите, я стану студентом одного из лучших вузов страны. А вы работаете или учитесь?
    — Работаю.
    — Где?
    — Не все ли равно.
    Беседа не клеилась. В мечтах ты можешь выстроить идеальную жизнь, а на деле жизнь бывает груба и жестока.
    Вскоре я убедился в этом. Проходя мимо, меня плечом толкнул парень, по армейским понятиям, — салажонок, лет восемнадцати,
    — Эй ты, нельзя ли повежливее! — окликнул я  его.
    — А что? — взъярился он, и даже волосы вздыбились, как на собачьем загривке шерсть. Заметил, как меня окружали такие же парни, человек пять-шесть. Понятно — почему: я танцевал с занятой девушкой. Положил руку на ремень, стягивающий мундир. Ремень был с тяжелой медной пряжкой, на которой выдавлена звезда. Они уловили жест и отошли. Голыми руками вы, салажата, солдата не возьмете.
    Раньше времени вернулся в казарму, не получив от увольнения никакой радости. В душе осталась одна досада.

 

ГЛАВА 9.  НОВОЕ  УВЛЕЧЕНИЕ
    Радиовзвод направили на заготовку картофеля для полка в одно подмосковное хозяйство. Первый день ушел на обустройство быта, — натянули палатки, поставили полевую кухню, сколотили из досок стол для, как военным языком выражался командир взвода старший лейтенант Лаптев, приема пищи — и на поле закипела работа.
    Картошка уродилась завидная. О колорадском жуке тогда слышали, но никто его в глаза не видел. Погода щадила, разгоралось бабье лето, и думалось, природа движется не к зиме, а напротив к весне.
    Вначале леса вокруг стояли зеленые, но потихоньку начали расцвечиваться всеми цветами, клены — ярко-желтым, так что зайдешь под клен — будто солнце осветит; дубы — коричневым, они позже других поддаются дыханию осени. Среди дубов встречались такие великаны, что, наверно, видели наполеоновское нашествие. Алели гроздья рябин и калины. Сорвешь ягоду, раздавишь языком — и горько-терпкий вкус надолго остается во рту. Палатки стояли на опушке леса, и запах увядающей листвы чувствовался и днем, и ночью.
    К отправке на картошку мы отнеслись как к поощрению. Радиовзвод заметно выделялся  среди других подразделений выправкой, дисциплиной и главное — интеллектом на лицах солдат, У всех — среднее образование, и большинство после службы собиралось поступать в вузы. Со временем, полагал я, вся наша армия станет такой образованной, как наш радиовзвод. В кабельных взводах и линейных ротах немало служило с семилеткой, а то и с пятью-шестью классами.
    Утром после завтрака солдаты с двуручными корзинами рассыпались по полю, выбирая только крупный картофель, мелкий оставляли на поле кабанам и свиньям. Такое указание дал заведующий тылом полка майор Батраков, лет пятидесяти, самый старый офицер полка, сразу видно — не строевик. На его лице — отечески-добродушное выражение, наш кормилец, называли его солдаты.
    — Сами чистить картошку будете,— напоминал он.— Поэтому берите только крупную.
Грузчики, тоже из солдат, опорожняли корзины в кузова машин, и те отбывали в часть.
    Первые три дня показались трудноватыми: с непривычки от работы внаклонку болела поясница. Потом, втянувшись, не замечали, что работаем. Нам представлялось, что мы на отдыхе. Часам к двум-трем загружали все машины, они уезжали, и мы были предоставлены самим себе. Конечно, командир взвода следил за нами и говорил, чтобы далеко не разбредались.
    В один из сентябрьских дней исполнился год, как я оказался на службе. Уже год прошел! Скоро прибудут новобранцы, и мы будем считаться ежели не старослужащими, то во всяком случае солдатами второго года службы. Я все сильнее замечал разницу между собою — каким был год назад и каким стал теперь. Во-первых, познал новую сторону человеческой жизни — армейскую, столь непохожую на ту, которую называют «гражданской'». Тут ограничение свободы, строгая дисциплина, основанная на подчинении старшим по званию. Поначалу это тяготило, потом привык и осознал, что армия и должна строиться на этом. Во-вторых, окреп духовно и не боялся никаких испытаний. В-третьих, закалился физически, мускулы играют, и болезнь горла отошла и забылась. Ко мне с полгода не привязывался даже насморк.
    Настроение всегда было радостное. С радостью просыпался, выбегал из палатки по пояс голый и бежал к ручью. В одиночку делал зарядку, умывался холодной водой и шел завтракать. Целый день не покидало  ощущение радости, праздника, и к вечеру оно только усиливалось. Нам разрешили ходить в поселок в клуб. Вернуться должны в двенадцать часов, и никто ни разу не подвел командира.
    В сумерках отправлялись в поселок, до которого было километра три-четыре. Огромная оранжевая луна торжественно выплывала из-за окоема и повисала на небосклоне, разгораясь с каждой минутой. Шли пыльным проселком, и поля дышали на нас запахом соломы и картофельной ботвы. Дорога казалась короткой.
    Поселок вытянулся двумя рядами вдоль шоссе, по которой вечером только изредка проносились машины. Посредине стояло квадратное деревянное здание — клуб, где крутили пластинки и показывали фильмы.
    В первый же вечер познакомился с девушкой в красном берете, явно старше меня, и проводил ее до дома. Какое-то внутреннее сопротивление было во мне. Я задавал вопросы, она кратко отвечала. Вопрос — ответ. Сама она ничего не спрашивала и ни о чем не рассказывала.
    С большим облегчением расстался с девушкой в красном берете у ее дома с палисадником, где склонили головы цветы Золотые шары, и побежал догонять товарищей. На другой вечер я не подошел к ней, да и она не глядела в мою сторону. Ее заарканил новый помкомвзвода сержант Пискунов.
    В этот же вечер я встретил чудесную девушку, очень молоденькую со светлым лицом и наивными голубыми глазами —Аню. Спокойствие и умиротворение сошли мне на душу, когда взял ее за руку и повел танцевать. Она доверчиво глядела на меня, робко танцевала, стараясь не близко находиться от меня, и чем-то походила на лань. Я вывел ее на крыльцо клуба, а потом мы пошли гулять по дороге вдоль уснувшего поселка.
    — Сколько вам лет, Аня?
    — Семнадцать, — с запинкой ответила она. Я догадался, она прибавила себе с год. По виду ей можно было дать не более шестнадцати, «Что ж, хорошо, что она такая юная. Я образую ее», — подумал я и с воодушевлением начал рассказывать о прочитанных книгах. Не эрудицией хотел поразить юную девушку, мне действительно хотелось ее учить, и на меня нашло вдохновение. Я пел соловьем, и она внимала мне, сама почти ничего не говорила. Впрочем, она поведала, что работает на швейной фабрике в соседнем поселке. «Везет мне на швей,— усмехнулся я про себя, вспомнив Надо. Где-то она теперь? Может быть, вышла замуж.
    Мы шли навстречу взошедшему месяцу, и лунный свет освещал лицо Ани, делая его прекрасней и загадочней. До половины двенадцатого мы бродили с ней по поселку, и я готов был провести всю ночь, вот так   гуляя. Но надо было возвращаться. У крыльца дома я поцеловал ее. Она, как рыбка, поднятая из глубины на берег, встрепенулась. По-видимому, это был первый в ее жизни поцелуй.
    На другой день ко мне подошел Пискунов.
    — Ты почему треплешься? Сказал Эльвире, что я женатый.
    — Какой Эльвире? А-а, это девушка в красном берете! — вспомнил я.— Послушай Пискунов, ты мне никогда на ум не приходишь, чтобы о тебе, как ты говоришь, трепаться. Неужели ты не понял, что она сказала это   просто так. И попала в точку. Впрочем, сегодня вечером можем спросить у нее, что я говорил ей о тебе и говорил ли.
    —  Встречаешься с малолеткой,— упрекнул он меня.
    —  Лучше с малолеткой, чем с побывавшей во многих руках.
    —  Нынче вечером ты никуда не пойдешь.
    —  Не много .ли на себя берешь, 'Пискунов!
    Не везет мне на помощников командира взвода, Гарусин досаждал, а теперь вот Пискунов, Но ведь я не первогодок и могу постоять за себя. Увидев меня вечером в клубе. Пискунов изменился в лице, — лицо дернулось и перекосилось. Но он ничего не сказал. Теперь будет мстить, чаще назначать в наряды. Это меня мало беспокоило. С Аней мы снова весь вечер гуляли, и это было так хорошо.

 

ГЛАВА 10. ЧП
    В соседней линейной роте случилось чрезвычайное происшествие — застрелился солдат Манцев, моего года призыва. Мы были знакомы и здоровались. Весь его облик отчетливо вырисовывался передо мной, — круглое лицо, прямой немного расширяющийся книзу нос, толстые губы и светлые глаза, всегда подернутые грустью.
    Произошло удивительное ротозейство, и Манцева хватились только спустя сутки после его исчезновения из части. При проверке оружия недоставало одного автомата. Стали дознаваться, чьего нет  автомата, оказалось — рядового Манцева. Да и сам солдат отсутствует порядочное время. Тут-то и забили тревогу и всполошили не только роту, но и весь батальон, да и весь полк.
    Накануне Манцев со своим отделением нес караульную службу, отстоял на посту все четыре смены. Дождливый мозглый октябрь начался, и на посту  дежурили по два часа. После смены караула Манцев в роту не пришел, как потом заявили его товарищи по отделению. Но тогда почему-то не сказали, видно, боясь подвести товарища: думали, что он убежал в самоволку, может быть, к девушке. А сержант, командир отделения, почему-то не заметил исчезновение солдата.
    И вот только через сутки в Москву на Ленинградский вокзал (Манцев был призван из Питера)  отправили офицера с несколькими солдатами, думая обнаружить его там. Собирались даже ехать в Питер, поскольку предполагали, что солдат дезертировал и направил стопы к себе домой. По городу разослали патрулей.
    После томительного ожидания наконец пришло известие  из милиции, что за городом обнаружен труп солдата, и видно по всему, что он покончил  с собой, выстрелив из автомата прямо в сердце.
    Потом установили, что Манцев вышел из части, прошагал через весь город, никем не замеченный с  автоматом на плече, остановился у околицы деревни и сел под стог сена. Там он провел всю ночь, о чем-то мучительно размышляя. Застрелился он утром на рассвете. Старик и старушка, жившие в избушке неподалеку, слышали выстрел, но не придали ему значения, В такое время охотники баловались охотой на зайцев. В полдень пошли к стогу за сеном и увидели сидящего на охапке сена солдатика с поникшей головой. Рядом валялся автомат. Думали — спит. Тронули — он повалился на бок. На груди шинели запеклась кровь.
    Манцева не привезли в часть, а отправили в Питер к родителям. Весь полк ходил подавленный. Что заставило солдата, отслужившего больше года, покончить с собой? Я спрашивал ближайших товарищей Манцева по отделению,— может быть, ему досаждали старослужащие с сержантами и вынудили пойти на крайнюю меру. Они отвечали — нет, никто его не преследовал, не унижал. Был он скромным, исполнительным и незаметным солдатом. Тогда что же — из-за девушки? Да была ли у него девушка? И можно ли в девятнадцать — двадцать лет так любить, что стреляться  из-за несчастной любви? Или нашла на Манцева мировая скорбь, по-немецки — вельтшмерцмотив, и жизнь показалась бессмысленной. В молодую голову могла прийти и шальная мысль — поиграть со смертью в прятки, выстрелит в себя, а потом оживет. Но оттуда не возвращаются. Мне рассказывали о таком случае, когда юноша стрелял в себя, не осознавая того, что он делает.
    — Взволнованный, понимая, что вся ответственность ляжет на неге, майор Семенцев собрал весь батальон в зал. Был он прекрасный командир, требовательный и заботливый. О таком говорят: отец солдатам. Я стоял дневальным у тумбочки, и через дверь до меня доносились отдельные фразы, полные горечи и сожаления:
    — Как можно стреляться в двадцать лет! Почему он не подумал, как перенести родителям такую утрату! Почему он не пришел ко мне  и не сказал, что его кто-то обижает! Мы бы вместе разобрались. Я бы строго наказал обидчика рядового Манцева. Но, как мне доложили, никто его не преследовал. Может быть, врут? Я проведу расследование, и если  это подтвердится, взыщу с виновного. Я не снимаю с себя ответственности за случившееся и готов понести наказание. Я должен лучше знать своих подчиненных, знать даже их тайные мысли...
    Майор Семенцев в самом деле пострадал: из Подмосковья его перевели служить на Дальний Восток. Все солдаты жалели комбата. На смену ему пришел подполковник Орел с неизменным своим помощником старшиной Скобелкой, и вдвоем они стали наводить жесткий порядок в батальоне и особенно в той роте, где случилось ЧП, потому что считалось, что расшаталась дисциплина.
    Через две-три недели  после этого происшествия я стоял ночью в карауле на самом  дальнем посту, охраняя склад ГСМ (горюче-смазочных материалов). Была глухая ночь, морозило, и уже снег припорошил землю. Вдруг пришла мысль: что меня ждет в жизни и стоит ли жить? Возможно, ничего светлого, радостного не увижу, ни настоящей любви, ни работы, от которой получал бы удовлетворения, ни достатка. О богатстве я не мечтал, оно не нужно, но достаток должен быть в каждой семье. У меня было, несмотря на потерю отца, счастливое детство. А вот юность выдалась трудная, Я мальчишкой покинул отчий дом: к дальней романтике стремился и не хотел быть крепостным и задарма трудиться в колхозе. Жил в общагах, и меня несколько раз обкрадывали. Люди! Ведь они все разные. Есть прекрасные, честные, добрые. И есть законченные мерзавцы, корыстные, подлые, злобные, и удивляешься, как их земля носит. Но больше таких, у которых все смешано. Человек повернется к тебе то хорошей стороной , то плохой. И ты удивляешься: что это за человек и почему он меняется. Вначале я делил людей на добрых и злых, пока не понял, что у большинства нет четкого понятия о добре и зле. Человек в зависимости от ситуации может поступить  так  или эдак.
    Так стоит ли жить, когда жизнь бывает так мерзка!
    Нет, я был далек от самоубийства и не играл в прятки со смертью. Но сознание бессмысленности жизни навалилось на меня многопудовой тяжестью, я задыхался, и от тоски и отчаяния хотелось выть по-волчьи на простершееся надо мной звездное небо, в котором не видел никакой красоты. Звезды колюче светились из тьмы вселенной, которую не понятно кто создал — Бог или дьявол. Или она возникла, как  утверждают материалисты, сама от случайного взрыва. Его могло бы не быть, и тогда ничего бы не было, ни этих звезд, ни меня. Наверно, лучше, чтобы ничего не было. Ничего и не было, пока я не появился на свет. Когда я исчезну, пропадет и вселенная, по крайней мере для меня. А это все равно как если бы она совсем исчезла.
    Словно кто шептал в ухо и толкал под руку: а ты попробуй! У тебя на плече автомат с тридцатью патронами в магазине. Оборви эту нелепость под названием жизнь. В таких случаях говорят: бес смущает человека.
    Кто тебе сказал, что на земле райская жизнь? Жизнь — это борьба между добром и злом. Выработай твердые нравственные принципы  и  борись со злом. Ты ведь сам бывал несправедливым.
    Я появился на свет в крестьянской семье, где тихо и свято верили в Бога и меня приучали с раннего детства к тому же. Пропаганда безбожия не прошла мимо, расшатала прежние убеждения, но не вытравила до конца веру в Бога. От Бога я далеко не уходил.
    Размышления о бренности жизни закончились слезами, после чего я испытал облегчение.

 

(Для продолжения чтения щёлкните здесь)

 

 

©    Семён Работников

                                                         Причал

Литературный интернет-альманах 

Ярославского регионального писательского отделения СП России

⁠«Надо любить жизнь больше, чем смысл жизни.»  Фёдор Достоевский
Яндекс.Метрика