Надежда КУСКОВА
г. Мышкин

ЯСНЫЕ ЗОРИ


1


    Сквозной волжский ветер гонит по широкой  улице пыль, взвихривает её за старые краснокирпичные двухэтажные дома, бесчинствует в переулках, подымая в воздух обрывки жёлтых газет, гремя наваленными в беспорядке дырявыми тазиками и кастрюлями, пригнетая к земле, на подходах к обнажившейся песчаной косе, заросли лебеды, коричневые от  непогоды. Коса жёлтым серпом далеко вдаётся в обмелевшую Волгу. И к ней по серой, холодной, рябчатой от мелких волн воде, в которую и руку страшно сейчас обмакнуть — так холодно, — приближался пловец. Моржует!
    Зинаида не успела досмотреть интригующую картинку за окном, как в кабинете раздалось грозное:
    —  Где мой нарукавник?
    Заведующий партийным отделом районной газеты, он же и заместитель редактора, Георгий Иванович Пухов смотрит требовательно даже на новенькую, хотя  откуда она может знать об этой его части одежды? Зина в редакции первый день. Взяли корреспондентом с месяцем испытательного срока. Другие сотрудники на этот отчаянный глас  внимания  почти не обратили. Не очень серьёзный человек Георгий Иванович и, как говаривали знающие люди, в кармашке привезённый, из соседнего района редактором.
    В кабинете размещались три отдела районки — партийной жизни, сельского хозяйства и писем. На каждый отдел по два  стола — все стоят по периметру светлой комнаты. Лишь в письмах один человек — Змеев. Редактор — Владимир Иванович Орлов считает, что он и троих стоит, так много и обо всём пишет — о строящихся домах, мусорных свалках, достойно выведенных красивых заборах. Вот и сейчас Змеев, молодой, но уже плешивый человек, с длинным загорелым лицом, выражающим подчёркнутую деловитость, сидя у окна,  через проход от Пухова и не поднимая головы, пишет, вырабатывает свои три рекордные нормы. Другие люди в кабинете, тоже с авторучками, сидят за своими массивными столами, но, как заметила Зина, не так старательно работают, отвлекаясь на зовы Пухова.
    — Я спрашиваю: куда девался мой нарукавник? Это, по существу, диверсия! 
    И тут только Зина обратила внимание, что почти все сотрудники носят чёрные сатиновые нарукавники. Форменные? Не очень удачно придумано: корреспонденты похожи  в них на колхозных счетоводов.
    — Георгий Иванович, поройся у себя. Ты вечером, помнится, одним нарукавником ботинки чистил, — отозвался, наконец, из дальнего угла комнаты  старообразный, мешковатый завсельхозотделом Юров. Узкие глаза его в припухших веках поблескивают интересом и притворным сочувствием.
    — Да этого не может быть, — Пухов начинал сердиться не на шутку. — Как  это я! Своим нарукавником! Ботинки чистить стану!
    Искренне негодуя, он всё же роется в ящиках письменного стола, доходит, наконец, до мусорной корзины. Есть! Из-под черновиков не без смущения извлекает  в пятнах грязи трубочку нарукавника. И… бросает искомое в ящик стола.
    — Я в райком, — ни к кому не обращаясь, говорит он и выходит — высокий, в шляпе, сдвинутой чуть набекрень, в тесноватом для его дородной фигуры сером плаще.
    Когда хлопнула входная дверь, Юров, растягивая в улыбке длинный влажный рот, говорит, что пуховская  шляпа  побывала  вчера в помойном ведре: вечером из чайной замред зашёл в редакцию, в чём был лёг на диван.
    — Хе-хе-хе, — мелким смешком  рассыпается Юров. — А шляпа-то и упади в помойное ведро — рядом стояло. Он  не очнулся — хорош гусь! Нализался! Потом уж уборщица достала её, встряхнула, да и повесила на гвоздь.
    Даже Змеев, не отрываясь от письма, улыбается значительно: вот, мол, какие люди ходят в руководителях, подчиняйся им!
    Зинаиде эти разговоры не очень понравились. Взрослые люди — о бросовой шляпе, о каких-то нарукавниках битый час толкуют. А сам-то Юров-шутник, где вчера вечером был, почему ему всё доподлинно известно?
    — Неустроева, зайди, — слышится требовательный звучный голос редактора из соседнего кабинета.
    Зина перед редактором почти трепещет — уж очень суровый человек Владимир Иванович, никогда не улыбнётся, с круглого и вроде бы добродушного лица с толстыми губами эпикурейца смотрят строго выпуклые большие глаза в малозаметной сеточке морщин. Под пристальным взглядом редактора хочется выглядеть пособранней, одёрнуть вниз короткую юбчонку. Хотя, конечно, не в юбке загвоздка. Не из-за неё же, в самом деле, редактор и на работу, даже с испытательным сроком брать не хотел. У них, понимаешь, мужской коллектив, с него многое можно спросить. А тут девчонка, через год после школы… Учи её! 
    Зинаида  по природе  самолюбива, а от этого диковата и стеснительна без меры. Ни за что бы не решилась спрашивать разудалого Пухова или отстранённого от всех невидимой перегородкой Змеева, как интервьюировать молодого овцевода Таню Темняткину из Вязова — зарисовку приказал редактор о ней написать. И уж тем более насмешника Юрова не стала бы тревожить. 
    Но он, узнав о Зининой командировке, сам стал советы давать. Поднимая вверх указательный, прокуренный до желтизны, толстый палец,  учит:
    — Спрашивай про всё, что придёт в голову — и как можно больше. Но не забудь про цифры: выход ягнят от каждой овцематки, настриг шерсти. И не волнуйся — всё относительно. Через год зарисовки о людях будешь писать, как семечки щёлкать!
    Змеев с бесстрастным лицом  строчит отклик на письмо селькора о свалке мусора в сосновом бору. Впрочем, и письма никакого не было, просто знакомый старик, газетчик на пенсии, обмолвился, что совсем народишко распустился,  будто последний день  живёт, ни леса в скором времени не потребуется, ни ягод, ни грибов. Из этих нескольких фраз целая полоса комментариев выросла — вроде бы всё и верно рассуждает Змеев — об отсутствии хозяина, да и совести у некоторых горожан. Но скучно как!
    Когда же Зинаида вышла, отправилась добывать свой первый в жизни материал, Змеев отложил в сторону ручку и, значительно глядя на Юрова, сказал, увесисто растягивая каждое слово — он с первого дня в редакции выработал такую манеру —  что теперь нужно всем быть осторожнее: у редактора появилось ухо. Отец Зины, председатель райпотребсоюза Неустроев — приятель редактору Орлову.
    Из какой-то самому до конца не понятой осторожности Юров не любит возражать Сергею Николаевичу Змееву, но тут не удержался, сдержанно бормотнул, что девчонка на стукачку совсем не похожа — погляди, Серёжа, ей в глаза. 
    В ранней своей молодости был Виктор Юров курсантом  военного училища МВД (за пьянку беспробудную его выгнали), так что о стукачах знает не понаслышке, многих видывал. Да и самому, когда припирали жизненные обстоятельства — а всё она, пьянка виновата, — приходилось докладывать начальству о разного рода сомнительных поступках своих знакомых. Да это грех понятный. А уж если правде смотреть в глаза, то больше на эту породу секретных людей походил друг-приятель Серёжа Змеев. Поздно родился, не то со своей холодной улыбочкой, полуприкрытыми глазами — редко-редко распахнет их во всю ширь — многих бы отправил, куда Макар телят не гоняет. А и сейчас кое-кому может судьбу подпортить, дохнёт как бы ненароком вверх про то же ведро и шляпу — и уж, глядишь, не только шляпа  Пухова подмочена, а и репутация.

 

2


    Впрочем, всё это не совсем ясно промелькнуло в его голове, ни Зина  его не интересовала, ни Змеев. Влекла к себе чайная, где сейчас, как он догадывался, под видом посещения райкома сидит, привольно развалясь, за столиком Георгий Иванович Пухов и попивает совсем не чайные напитки. После вчерашнего — как вытерпеть весь день на сухую? И ему, Юрову, сыскать бы предлог, чтобы вбежать по узеньким и скрипучим ступенькам к неказистой двери, кинуть последний взгляд на глубокий ручей, стремящий свои нечистые, но быстрые воды в Волгу — и нырнуть, как в глубокий омут в знакомый и мглистый туман никогда не прекращающегося застолья. А там — из самого дальнего углового стола друг Валера Васильев, красавец-здоровяк, прораб мехколонны, рукой машет. Он машины дожидается, чтобы на трассу ехать. Машина придёт не скоро, и за это время успеет прораб рассказать, как провожал на днях подпившего крепко поэта Мотылькова до дома на улице Кладбищенской, как тот, ступая на родимое крыльцо продекламировал нараспев:


        Я — Мотыльков,
        Иду и пою.


    Возомнил о себе, что он — Пушкин местного масштаба. 
    — Книгу выпустили, в Союз приняли — вот и спёрло в зобу дыханье. — И ещё что-нибудь в этом роде добавит Юров, а сам к буфету, да и не сто пятьдесят «Перцовой», а двести закажет для начала, полный тонкий  стакан тёмной бодрящей влаги.
    Эх, давно уже в окружении Виктора Владимировича Юрова мысли изгнаны из обращения. Под видом оных практикуются устные репортажи из чайной, а в лучшем случае — пересказ информаций из центральных газет. И он, когда-то красота и надежда местной школы, из семьи педагогов, нынешний завсельхозотделом районной газеты в затрапезном клетчатом пиджаке с торчащими вперёд, как крылья бабочки, лацканами, хорошо понимает убогость своего существования. Да предпочитает не думать и об этом.
    В вожделенную чайную Виктору Владимировичу удалось выбраться к одиннадцати часам, вызвался  отнести макеты с оригиналами материалов в типографию. Мысли были благие: сначала — в наборный цех, отдать заметки линотиписткам, и только потом завернуть в чайную. Но, не доходя до типографии, ноги сами занесли по деревянным ступенькам к знакомой двери. И всё было, как мечталось в редакции, и друг Валера Васильев приветливо махал рукой с «их» стола, рядом в плаще, будто только-только на минутку заглянул, восседал Георгий Иванович Пухов. Тот не улыбался, напротив, прокомментировал тихонько под нос, но Юров слышал:
    — Куда конь с копытом, туда и рак с клешнёй.
    Пухов помедлил ещё немного, будто выжидая, не исчезнет ли сотрудник редакции с глаз долой, тиснул крепко руку прорабу, и, не обратив внимания на папку в руках Юрова, преувеличенно твёрдой походкой двинулся к выходу: не пристало заместителю редактора распивать спиртные напитки со своим подчинённым в рабочее время.
    Не гляди,  что Юров  с виду неопрятен, с двухдневной щетиной на лоснящемся лице — человек он, несмотря ни на что,  аккуратный. Примостил редакционную папочку на край стола, чтобы не забрызгать и не помять, и чтобы на глазах была. И…понеслась душа в рай, с каждой стопкой жизнь новые грани и краски обретает.
    И уже, разомлев, обмолвился, пооткровенничал он другу Валере Васильеву о прошлом, как хотел поступать после школы в лётное училище, не прошёл медкомиссию, посоветовали перебросить документы в училище МВД. И только в средине года понял, что попал в ловушку —  по своей воле не уйдёшь, за неуспеваемость не отчислят,  заставят пересдавать экзамен. В столовую — строем, обратно — тоже. А, главное, лишнего слова не скажи, всё начальству известно. Вот и нашёл выход, запил: пьяниц нигде не держат — отчислили. 
    Друг Валера, попивая из кружки разбавленное бочковое пиво, слушает внимательно, покивывает большой головой с коротко стрижеными тёмными волосами, поддакивает, быстро, горохом рассыпая слова:
    — А неудачники, может, самые счастливые люди на белом свете.
    Сам-то Валера в ранней молодости мечтал стать известным борцом. Да что-то не пошло, не заладилось. Теперь по вечерам два раза в неделю после работы в секции обучает школьников приёмам борьбы. Хорошие парни — прямодушные, искренние, честолюбивые. Страшновато за них, как жизнь их примет, таких-то.
    По проходу между столами двигается странная фигура в длинном и таком старом пальто, что невозможно определить его первоначальный цвет; нос да маленькие хитрые глазки, как у ёжика, чуть выглядывают из-под колючек на щеках и голове.
    — А… ещё один неудачник, — Валера размашисто двигает к краю стола непочатую кружку с пивом, — пей!
    Юрову  не нравится такая щедрость: а что, если самим не хватит? Много нужно перцовки и пива, чтобы напиться досыта. Да — у этого старика никогда денег в кармане нет, но им какое до этого дело? 
    Но он молчит. Не хочется противоречить, огорчать друга, блаженное тепло разливается по телу, и мозги окатывает тёплой волной. И уже кажется, что жизнь — прекрасна. Забыты и грозный редактор Орлов, и то, что типография стоит, ждет заметок для набора… 
    Если бы семнадцатилетний блестящий выпускник средней школы, гордость и надежда педагогического коллектива, Юров мог увидеть себя в грязной чайной тридцатипятилетнего, с бессмысленной и блаженной улыбкой на лице, что бы он сказал? Скорее всего — просто плюнул  с негодованием. Такое с ним? Да никогда в жизни! 

 

3


    На следующий день Зинаида поторопилась прийти в редакцию пораньше: в сумочке лежал черновик материала из Вязова. Нужно переписать, подправить — и отдать на машинку. 
    К её удивлению, не было в кабинете ни Пухова, ни Юрова. Змеев, конечно, как всегда писал, не поднимая головы, да ещё за крайним к двери столом, придвинутым к торцу Зининого, сидел  сотрудник, вчера его не было в редакции, совсем юный парнишка в аккуратном зелёном джемпере, с густыми крупными кудрями на голове. Из-за очков в тонкой металлической оправе глянули на Зину большие, внимательные серые глаза — Дима Соловьёв. Встречала в городке. О нём говорил редактор: пишет ярко — есть перо — работает на ставке истопника, надо бы взять в штат, да страшно испортить парня… Юров, понимаешь, Пухов … 
    Дима поздоровался с ней, как со старой знакомой, и что-то продолжал  толковать Змееву, который, не прерывая письма, ещё ниже наклонял над столом лысеющую голову в знак согласия,  да вставлял какие-то реплики в  монолог  молодого собеседника.
    По коридору бочком, верно, стараясь быть не замеченным,  в своем затёртом пиджаке с лацканами-крылышками прошёл прямо в редакторский кабинет Юров. Тут же, словно этого появления за стенкой ждали, раздался грозный баритон Владимира Ивановича:
    — Из-за него, понимаешь, газету выпускали до двенадцати ночи!
    Что-то тяжёлое с грохотом упало на пол, Зина с испугом посмотрела на Диму — бьют тут что ли неисправных корреспондентов? Тот тоже прислушивается, устремив взгляд на Змеева. Он пишет с обычным своим бесстрастным видом, будто ничего не происходит вокруг. Из-за стены доносится всхлипывающий голос Юрова:
    — Простите… Мать-старушка…
    Владимир Иванович ответил не сразу, уже потише, смущённо:
    — Встань, стыдно, понимаешь, так жить. Последний раз прощаю… Помни: до первой пьянки работаешь в редакции.
    И почему Зина при первом взгляде на Юрова решила, что это неприятный, язвительный человек? Теперь вот сидит за столом бледный, подавленный. Пишет. 
    Не нужно особой проницательности, чтобы догадаться о переживаниях старшего товарища. Юров разбит — и морально, и физически. Ему не хочется никого видеть, тем более  сочувственные юные рожицы. 
    Малышом Витя Юров часто шалил, отец с матерью наставляли его на путь истинный, часто очень убедительно — учителя. Вите становилось стыдно: он крепко зажмуривал глаза и думал, что не только убирает надоевшую картину мира с глаз, но и сам становится невидимым. И за это время, пока он отсутствует, такой неправильный и непонятый даже самыми родными людьми, всё  изменится к лучшему само собой.
    Сейчас закрывать глаза не к чему, он хорошо знает: нужно время, чтобы подзабылось его унизительное поведение в кабинете редактора, и снова будут воспринимать Витьку Юрова, как остроумного лёгкого человека,  копилку анекдотов  о районных газетчиках.
    Вывезли же когда-то в соседнем районе с фермы в свином корыте Петю Воробьёва — так надрался с трактористами огненной воды. И — ничего! Жив курилка! Так и пишет репортажи с ферм и зернотоков. Ну, поосторожней стал после того, как редактор с него стружку снял, не распивает в ходе интервью водку с героями своих очерков. Блюдёт престиж газетчика. 
    Пухов явился на работу с большим запозданием, когда редакторские громы отгрохотали, и народ спокойно трудился над созданием очередных материалов и информаций. Настроение у Георгия Ивановича  лирическое — по дороге встретился с библиотекаршей Агнией, удивился. Прошло чуть больше половины года со времени их первого и единственного свидания, а её и не узнать: солиднее стала, значительней. Говорят, рассматривают вопрос о назначении её заведующей библиотекой. Георгий Иванович питал слабость к интеллектуальным женщинам. А красавицей Глаша не слыла:  тоненькие, чуть кривоватые ноги, сутулые плечи. И только выпуклые большие  глаза её могут понравиться, иные считают их прекрасными.
    Весной, когда он провожал молоденькую Агнию домой —  ничего сверх того в ней не просматривалось —  разве что деревенская простота. 
    Жила она  у хозяйки на квартире, в  деревянном доме со старыми, серебристыми от времени наличниками. В палисаднике буйно цвела белая сирень. Тяжёлый и сладкий запах кружил голову. Они присели на скамейку, и Георгий Иванович приобнял Глашу, она положила голову ему на плечо, и тут же спохватилась: 
    — О нас завтра весь городок сплетничать будет. 
    Но не отодвинулась, а только искоса посмотрела на Пухова. Георгию Ивановичу стало скучно до зевоты: туда же, как все, ловить на крючок. Он  наскоро попрощался и пошёл домой, а через день, встретившись с Агнией, смотрел на неё, как на совсем постороннюю, хотя она, улучив момент, и пробормотала что-то о том, что вчера хозяйки дома не было, и она ждала его. Может, и сейчас, через полгода, ждала, посмотрела на Пухова значительно и призывно. Георгий Иванович любил нравиться женщинам.
    Он вскользь, но со вниманием, глянул на Юрова, и сказал громко, ни к кому не обращаясь:
    — На попутке в колхоз ездил.
    Молчание было ему ответом, но он и не ждал иного. Долго и добродушно-спокойно умащивался за столом, смотрел в окно. Своими дальнозоркими глазами усмотрел, что в устье ручья у гончарной мастерской плавают дикие утки. Много, целый караван. Запозднились с перелётом, на Волге уже закраины появились.
    Фенологические наблюдения прервал даже не крик, а рык из редакторского кабинета:
    — Пухов, ко мне зайди.
    Георгий Иванович помедлил несколько секунд — не мальчик, чтобы мчаться по первому зову, — взрослый, солидный человек. Вальяжно встал, поправил перед зеркалом свою волнистую гриву волос, поэтическую, как говорили влюблённые в него женщины. И только после этого двинулся навстречу своей судьбе.
    — Ты где шлялся?
    — В колхоз ездил, — Георгий Иванович, несмотря на редакторский неистовый гнев оставался спокойным. Может, только чуть-чуть предательски дрогнул  голос.
    — Не ври! И не учись врать! Чтобы завтра утром на столе была статья из твоей «командировки»!
    Этот ясно слышимый в отделах диалог Змеев, как всегда, выслушал бесстрастно, писал. Но лёгкого удовольствия на лице скрыть не мог. Юрова, видела Зина, редакторский разнос  везунчика  Пухова  взбодрил: выпрямилась спина, зарозовели щёки — созревал новый анекдот из жизни районных газетчиков.

 

4


    Редакционное подполье на время затаилось: Владимира Ивановича крепко побаивались. И в эти дни, а иногда и недели затишья ложились на стол редактора один за другим написанные чётким журналистским языком со знанием дела материалы Юрова из села. Редактор доволен, газету читают, статьи Юрова — в первую очередь, но вслух редко похвалит завсельхозотделом, сглазить боится.
    Несмотря на своё тщательно скрываемое добродушие, он мог всерьёз разгневаться на  подчиненных — до одышки и поднятия давления, — если они забывали о своём долге перед газетой или товарищами. Что, в общем-то, в редакционном коллективе, считал он, одно и то же: прогулял, не выдал свои две тысячи строк в месяц, значит, кто-то другой за тебя отдувается, чаще всего Змеев, с его риторическими, цветастыми  материалами. Хвалит-хвалит Владимир Иванович Сергея Николаевича, да сам иной раз так задумчиво и пытливо на него посмотрит, пытаясь проникнуть под завесу полуприкрытых крупными веками глаз — что-то они в себе таят?
    Змеев с коллегами дистанцию держит, всегда подчёркнуто деловит, много и значительно молчит. Хотя, замечает Владимир Иванович, с молодёжью наедине говорит охотно. На днях, рассказывал Диме с Зиной греческую легенду о фригийском царе Мидасе, у которого были ослиные уши. Тайна тщательно скрывалась, не выдержал придворный брадобрей: снедаемый желанием рассказать  о тайне — вырыл ямку на берегу реки и шепнул:
    — У царя Мидаса ослиные уши!
    Через некоторое время в этом месте вырос, зашумел тростник. Пришёл пастух сделал из тростника дудочку, и она запела:
    — У царя Мидаса ослиные уши!
     Из редакторского кабинета, да при открытых настежь дверях отчётливо слышно, как выразительно, на разные голоса представляет легенду Сергей Николаевич — природный ораторский дар от матери. Владимир Иванович недоумевает: почему не про золото, в которое всё живое обращается под руками царя Мидаса, или хотя бы о том, как появились у него ослиные уши, а именно эту — о секрете, который не сумел сохранить придворный мастер, рассказывает своим молодым коллегам Змеев. Иносказательно, понимаешь, изъясняется. 
    А что же за секреты у Сергея Николаевича, которые ему нужно утаить, какие такие ослиные уши прячет он от окружающих? Посмотреть бы сейчас в его круглые бесстрастные глаза, может, что-то и прочитаешь в них. Но редактор не выходит из кабинета, только нарочито крякает погромче, чтобы слышали, что он на месте.
    Нет, не всегда трудности закаляют человека, размышляет Владимир Иванович под разговор в соседнем кабинете. Вот Змеева мать одна растила. Скитался с ней, подменной учительницей при роно, по деревням и селам. Жили на квартирах, часто из милости — ходили по одной половице. С ребятишками  не дружил — всё один да один, странный ребёнок с тяжёлым и каким-то прилипчиво-загадочным взглядом.
    Ох, не хотел бы Владимир Иванович, чтобы в редакции опасались друг друга, боялись без оглядки выражать своё мнение.  Орлов долго хмурится: нет, он не поощряет наушничества — напрасно хлопочет Змеев. Всё тайное выяснится само собой, без этих ребятишек найдутся желающие открыть глаза редактору на происходящие события, да и невелики секреты — и Пухов, и Юров сами в своих пьяных проделках покаются. И всё же редактору становится неуютно на душе —  молод ещё Серёжа Змеев, чтобы так, без видимой надобности, хитрить.

 

5


    Из редакции Зина с Димой вышли вместе. Нижняя улица повторявшая прихотливые изгибы Волги,  длиннее других — и Дима выбрал её. Подмораживало, с  реки, одевшейся по краям ледяным припоем, по всему необъятному пространству, покрывавшемуся тонкой, позванивающей и шуршащей ледяной коркой, дул сквозной ветер. Но в устье ручья с теплыми, мутными и вонючими бытовыми стоками, возле гончарки, лёд ещё не схватился. И в этой огромной полынье плавала, выстроившись в ровный ряд, стая диких уток. Откуда взялись?
    — Погибнут, —  заволновалась Зина, —  целый выводок Серых шеек! Восемь штук!
    — Может, чистую воду найдут, — предположил Дима.
    Ему нравилось волнение спутницы, всё-таки в редакции она скована, стеснительна, краснеет, бледнеет по пустякам. Здесь — естественное чувство прорвалось. Он замёрз, и в свете фонаря было видно, что бледные щёки побледнели ещё больше, до прозрачности.  И Дима бесцеремонно, по мальчишески, потянул свою спутницу за руку:
    — Пойдём.  До плотины недалеко, там всю зиму льда нет. Птицы почуют, улетят.
    Но Зина не уходит, она не говорлива, да и надо ли объяснять, чем её потрясли застрявшие на неприютной замерзающей Волге обречённые на гибель кряквы. В школе на уроках биологии учительница бесстрастно констатировала: много птиц гибнет во время перелётов в тёплые края, теряют силы от бескормицы. Но одно дело знать,  другое — видеть. Жалко-то как! А Дима демонстративно, засунув руки в карманы короткого пальто, уже на ходу, начинает читать стихотворение:


    Он шел против снега во мраке
    Голодный, холодный, больной.
    Он после стучался в бараки
    В какой-то деревне лесной.

    Его не пустили. Тупая
    Какая-то бабка в упор
    Сказала, к нему подступая:
    — Бродяга, наверное, вор.

    Он шёл. Но угрюмо и грозно
    Белели снега впереди!
    Он вышел на берег морозной,
    Безжизненной, страшной реки!

    Он вздрогнул, очнулся и снова
    Забылся, качнулся вперёд…
    Он умер без крика, без слова,
    Он знал, что в дороге умрёт.

    Он умер, снегами отпетый…
    А люди вели разговор
    Всё тот же, узнавши об этом:
    — Бродяга, наверное, вор.


    Зинаида, запыхавшаяся от скорой ходьбы, спросила:
    — Как же, Дима, Мотыльков после таких стихов может писать? — И передразнила, глухо растягивая слова, подражая местному поэту — Стогометатель… Председатель…
    — Печатают, — отозвался не сразу Дима, — и деньги неплохие дают. Но думаю, после стихов Николая Рубцова и Мотылькову нельзя будет писать по-прежнему. И не только ему…
    Ночью ударил сильный мороз, землю чуть припорошило молодым снежком — и как весело, легко вздохнула грудь! Зина, несмотря на протесты матери, пошла на работу в осеннем джерси, и только толстый  свитер-самовязку поддела по её настоянию. Теплое, ещё со школы, зимнее пальто было мало, из рукавов торчат кисти рук, на холоде покраснеют, как у гусёнка — вот красота!
    В таком виде предстать перед мужским коллективом редакции — ни за что. Даже себе самой Зина не хотела признаться, что мнение мужчин в смешных сатиновых нарукавниках на самом деле её не очень-то волнует — тревожили Димины быстрые вопросительные взгляды. И ресницы его тоже тревожили, длинные, густые — ей бы такие!
    Ветер с реки пронизывал до костей. Ноги поневоле несут быстро. На придорожном кусте сирени расчирикалась стайка воробьёв. Что ещё они обсуждают — наступившую зиму, куда лететь, где корма достать, какой-то смысл в этой стрекочущей болтовне есть? То ли от дум несерьёзных, то ли от морозного ветра, принёсшего запах свежести и дальних просторов, сердце, как это часто бывает с ним в последнее время, начало петь, в ожидании счастья.
    Но не было, и нет этого счастья! У самой гончарки кончилось! Возле старого моста, где ручей впадал в заливчик, торчали, вмёрзшие в лёд, три утиные головки, туловища, вмороженные намертво в лёд, почти и не просматривались. Девственный снежок розовел вокруг:  вороны начали расклёвывать добычу. Пикируют сверху, и людей не боятся! Остальные пять крякв, может, и спасаются где-нибудь сейчас на чистой воде. Только вряд ли — северные зимы не для теплолюбивых уток. 
    А тем временем Дима спешил в редакцию по более короткой, верхней улице. Проходя центральную площадь, не без удивления ещё издалека увидел у крыльца райисполкома старшего друга Сергея Николаевича Змеева. Низко склонившись, тот, похоже, что-то старательно искал. И что он потерял у ступенек, ведущих к местной власти? 
    Змеева ни с кем не спутаешь — шапка для молодцеватости сдвинута чуть набекрень, солдатский ремень ловко перехватывает мешковатую, сшитую молодой женой, синюю утеплённую куртку. Да и кирзовые сапоги, в них обут Сергей Николаевич и зимой и летом — он моды не признаёт, — можно увидеть или на стройке, или в колхозе, в городке редко кто так щеголяет.
    Дима подошёл поближе, ещё больше удивился: Сергей Николаевич обстукивал топориком обледеневшие ступеньки. И всё это значительно, неторопливо, чуть склонив голову набок. Завидев Диму, сказал сквозь зубы, он всегда так говорил, когда сердился:
    — Хозяина  не то, что в районе —  даже в этом здании нет! 
    Ну, дела —  вчера только Змеев наедине долго и насмешливо толковал, что заместитель редактора Пухов использует своё мужское обаяние для закрепления и продвижения вверх… Партийным дамам комплименты говорит, стишки на дни рождения пишет, услуги мелкие оказывает. А тут… Дима в нерешительности остановился.
    В редакцию пошли вместе. И Дима забыл и о ступеньках, и о вчерашних разговорах о Пухове, потому что Сергей Николаевич стал рассуждать о литературе. А эти разговоры у Димы — самые любимые и задушевные со старшим другом. Тот следит за книжными новинками, разбирается в поэзии. Сейчас он почему-то тоже сквозь зубы, зло, утверждает: громкие имена Евтушенко и Вознесенского со временем забудут, звону много, содержания — мало, глубины — совсем нет. А Николая Тряпкина, к примеру, о нём мало пишут, да и понятно, не москвич, в деревне живёт, в колхозной конторе работает  —  будут читать. Да и сейчас читают.
    — И Рубцова, —  добавил Дима.
    Так, с разговорами о высоком, и вступили в редакционный кабинет.
    И увидели Пухова. Он ходил по комнате своей неторопливой походкой и, разводя большими, в полкомнаты, красивыми руками, что-то рассказывал Юрову. Тот улыбался  влажной, и, как показалось сейчас Диме, хищной улыбкой.

 

6


    Над Георгием Ивановичем в редакции часто посмеиваются, человеком первичных потребностей назвал его как-то Змеев. Что правда, то правда, любит Георгий Иванович весёлую компанию, хотя — не пьяница. Сам о себе говорит:
    — Несу-несу полную стопку и поставить могу. Не выпить!
    Влюбчив, и женщины отвечают ему взаимностью: красив, весел и обаятелен районный газетчик Пухов! Впрочем, бывают и осечки, одна признанная красавица городка, из тех, что поумнее, не все красавицы глупы, находила Георгия Ивановича пустоватым, не хотела с ним встречаться. Он, упрямый, как сам про себя же говорил, закусил удила, повел длительную осаду, через несколько лет всё же женился на своей Мадонне, так называл её в стихах. А через полгода по взаимному согласию супруги развелись. Теперь снова влюблён, без памяти, как всегда.
    Познакомился он с оперной певицей Маргаритой Светловой летом, когда она приехала в городок на отдых и решила дать концерт землякам. Она репетировала романсы на сцене дома культуры, ей аккомпанировал учитель местной музыкальной школы, сильно пьющий, но, как говорили, с абсолютным музыкальным слухом. Похоже, Маргарита была им довольна, полной мягкой рукой поворачивала она страницы нотной тетради и говорила поощрительно: «А теперь попробуем исполнить следующий романс». В поисках директора дома культуры Пухов в это время  зашёл в зал. Голос певицы, как потом он узнал, меццо-сопрано, его потряс, затопил, как водопад —  такой он был глубокий, чистый. И сама она, величественная, как королева, несмотря на простенький летний костюмчик с неброским серым рисунком. 
    Он не обращал внимания на своих ровесниц, они, как говаривал Пухов, вышли в тираж, устарели, подурнели. Не то, что он, высокий, представительный, с пышной поэтической шевелюрой. На него и молоденькие заглядываются! Но Маргарита была исключением из правил. Её годы не портили. 
    — Какой интеллект!  —  восхищался  утром следующего дня заместитель редактора, расхаживая по кабинету и вспоминая новую знакомую. 
    — Да что же она тебе, Георгий Иванович,  сказала?  —  смеялся  Юров, лукаво посматривая на  окрылённого коллегу. 
    Тот мечтательно задумывался: 
    — Разговоров по существу у нас и не было никаких, я ей представился, а она на концерт меня пригласила. Но ведь и так видно, что необыкновенная женщина.
    Как заметил Юров, на подоконнике, рядом со столом замредактора, появился плакат с портретом певицы в полный рост. И через несколько месяцев, прошедших со дня их знакомства, плакат не исчез: крепко зацепило молодца! Сейчас Пухов вспоминал летние события — хороший Юров  слушатель, внимательный.
 
    На концерт Маргариты Георгий Иванович пришёл с огромным букетом бордовых роз, соседка по даче нарезала, не пожалела. На нём был отглаженный серый костюм, подчеркивающий голубизну глаз. Он хотел произвести впечатление и у него это получилось. Маргарита пела и время от времени поглядывала на него, сидящего в первом ряду, своими лучистыми глазами. И каждый раз при этом у него, как у юноши, сладко замирало сердце. Она была в длинном ярко-жёлтом концертном платье. Он жалел, что не попросил у соседки белых роз, к этому наряду певицы, как ему казалось, они бы больше подошли. И ещё какие-то обрывки мыслей проскальзывали в голове, когда он слушал романсы в исполнении Маргариты… что, может быть, как знать, самая яркая часть жизни у него только начинается?  Ведь зачем-то  судьба занесла сюда, в провинциальную глушь, эту райскую птицу…
 
    После концерта он пригласил Маргариту в ресторан. Они сидели почти в одиночестве за деревянным, в русском стиле, массивным столом и пили шампанское. Он рассказывал ей о себе, о том, что пишет стихи и даже выпустил первую книжку. Но всё равно ему кажется, что жизнь не имеет смысла. Много времени уходит впустую, не на то. Во всяком случае, так было до сегодняшнего дня. Шампанское ли, близость красивой женщины ударили в голову, он предложил выпить на брудершафт, Маргарита согласилась. Она мало говорила, больше слушала и одобрительно ему улыбалась. Вблизи она была не менее интересна, чем на сцене: смуглая гладкая кожа, лучистые серые глаза. Но больше всего волновала Георгия Ивановича понимающая полуулыбка на ярких сочных губах, с которой Маргарита слушала все его рассуждения. И районный газетчик совсем расхрабрился: 
    —  Выходи за меня, Рита, замуж, на руках буду носить.
    Она  засмеялась. Смуглые щёки разрумянились, задыхается от смеха — и не может остановиться. Он уже начал обижаться. И, видя это, она посерьёзнела, взяла большой красивой рукой его руку: 
    — Тяжеловато тебе будет меня носить. Оперные певицы, сам знаешь, худышками не бывают.  
    Она первая предложила ему уходить из ресторана и, взяв его под руку, спросила: 
    — К тебе пойдём? — он  рассказывал об этом Юрову с восхищением, — взрослые мы уже, говорит, чего жеманничать?
    Так и сказала.  И помолчал, заново переживая тот момент: 
    — А я бы её  тогда к себе побоялся позвать!
    Юров слушал, неопределённо улыбался. Может, завидовал?.. 
    С появлением в редакции Змеева и Димы разговор прервался, не хочется Пухову при Сергее Николаевиче откровенничать, глаза у того всегда полуприкрыты, не поймёшь, чего таят, но в уголках четких губ иронические морщины образуются, когда слышит задушевные разговоры. И Георгий Иванович, словно бы продолжая начатое, восклицает:
    — Наш фотокор чудит. Захожу я к нему утром в лабораторию без стука. Мама родная: он положил свои причиндалы в ванночку с проявителем.
    — Ты что делаешь, Степашкин, — говорю. — С ума сошёл!
    — Ничего не сошёл, — отвечает. И улыбается хитровато. — В проявителе, Георгий Иванович, серебро. Оно обеззараживает. Вот и я обеззараживаю, то, что нужно, лечусь не отходя с рабочего места.
    Георгий Иванович громко и добродушно хохочет, за ним хихикает Юров, потом не выдерживает и  подключается к редакционному хору Змеев. Смех у него деревянный, как будто охапку дров по полу рассыпали. Дима не смеётся, он заслышал по лестнице быстрые Зинаидины шаги и ему неловко — вдруг примет веселье на свой счёт, такая-то самолюбивая. А Зина не замечает общего веселья, чуть не плачет, уголки губ вниз опущены, веки покраснели, а в глазах — тревога, делает светло-карие глаза ещё ярче, почти зелёными. Ничего никому не сказала, тихо села за стол.

 

7


    Районка — родная, добрая, словно утроба материнская. Это только с виду редактор Владимир Иванович Орлов грозен. 
    Юров любит, как сорванцы-мальчишки в школе, передразнивать своего начальника густым голосом:
    — Только я куда уйду, понимаешь…
    И делает значительную паузу, оглядывая узкими лукавыми глазами слушателей. И все смеются, без слов ясно: только редактор за дверь, как начинаются вольности, каких он не потерпел бы в своём присутствии. Но и другое друзья-приятели знают: только редактор пока и держит способного, знающего газетчика Юрова в профессии. Дай Орлов слабину, и понесёт Виктора Владимировича по мутным волнам чайной, не успеешь оглянуться, вынесет с опухшим от пьянки лицом в какую-нибудь каптёрку или на проходную мелкой мастерской, каким в городке счёту нет. Да и других-прочих редактор строжит не напрасно — требует полной отдачи газетному делу и творчества. 
    Зинаиду в конце февраля послали в самый дальний колхоз района, тридцать километров на автобусе, да двадцать пешком. Весной в Калиново не попадёшь, дорога раскиснет. Редактор показал пачку фотографий передовиков, Степашкин зафиксировал на районном совещании — обо всех нужно написать. О ком очерк, о ком зарисовку, ну, а если совсем нечего взять, бывают такие передовики неразговорчивые, то хоть подпись под клише сделать.
    Два дня провела Зина в деревне Калиново, со многими людьми поговорила, и когда пришла пора уезжать, то попутки, даже старенького МТЗ, в кабине которого едва могут разместиться два человека, не оказалось. Вот и топай по глубокой тракторной колее, именуемой дорогой. Снежные отвалы высятся на уровне плеч, над головой синее небо, яркое, не выгоревшее, молодое. Бескрайние поля на солнышке блестят, искрятся, слепят. Пахнет свежестью и едва уловимой, самой юной весной, да колобками отопревшего  лошадиного навоза.
    За всё время — ни встречного, ни попутного транспорта — одна, затерявшаяся среди печальных бескрайних полей. Ноги в стареньких валенках скользят по блестящей колее, косой луч, упираясь в щёку, робко греет её. И это слабое тепло напоминает об уюте бабы Нюриной русской печки, где утром так весело было досматривать цветные сны о пришельцах, спускавшихся на огненных шарах в городок. Убегали, отстреливаясь от непонятной силы, вдвоём с Димой Соловьёвым, за овраги, а страха не было, только радость — вместе!
    Приморилась Зина, прилегла спиной на снежный отвал, подставляя лицо первому теплу, глаза закрыла, изба бабы Нюрина представилась — такие верно и век назад были: русская печка, барыней рассевшаяся посередине комнаты, в простенке   самодельный стол, деревянные лавки вдоль стен. В углу крестьянская роскошь, буфет с резными дверцами. За печкой — закуток кухни, откуда вечером на стол являлись пышные оладушки, миска с густой, ложка торчмя стоит, сметаной, да варенье в старинной вазочке из синего стекла.
    Будто век жили вместе! Бабушка в платочке коричневом белым горошком, в тёмном платье,  подперев щёку кулачком сморщенным, напротив за столом примостилась. Зину потчует, сама рассказывает — печаль у неё великая. Хотела дочку единственную на бухгалтера выучить, работа чистая, и уважают все. А Машка-вольница в седьмом ещё классе полюбила тракториста старше себя. Восьмилетку отучилась и замуж вышла, а работать куда идти? Одна дорога — на фирму. 
    А что это такое баба Нюра знает, сама крутила коровам хвосты двадцать лет. Теперь и руки-ноги болят, можжат всю ночь, спасу нет! Тяжёлая работа на ферме, сколько силоса перетаскаешь в корзине на брюхе, сколько навоза перекидаешь. Но и так жить можно, они-то с дедом жили. Да запивает тракторист Машин,  трактор по пьянке угрохал, с мостков свалился в речушку, сам царапинами отделался, теперь колхозу за ущерб выплачивает, да деток клепает одного за другим — в одном он справный!
    Бабушка, добрая душа, сердце родное, печалится. Да всю печаль и не выговоришь словами! В первую ночь Зина, хоть и притомилась, долго уснуть не могла, бабушку потревожила, та место лучшее спальное, на печке, гостье уступила, сама за переборкой легла, кряхтит, охает потихоньку. Наконец, успокоилась, дышит ровно. А Зина ворочается, слушает: в темноте что-то шуршит, постукивает, изба потрескивает, поухивает. Вдруг как даст кто-то сильно в стенку! И раз, и другой! И долго стучали со стороны двора, просясь в избу, сжимая сердце. Поживёшь здесь немного и в домовых поверишь. Если  человек — в дверь бы стучал, под этот жутковатый стук и уснула. А утром баба Нюра, узнав о ночном происшествии,  заохала:
    — Память старушечья, дырявая! Хотела, деушка, тебя предупредить и забыла: в сенях у меня долго соль лежала, стенка пропиталась, вот овцы со двора и прыгают, лижут.
    Нет! Не дело на отвале снежном долго лежать, воспоминаниям о тёплой печке предаваться. Вот она, колея, перед тобой! Иди, бреди, ползи, а к пяти вечера будь, как штык, на автобусной остановке. Конечно, и опоздаешь, на улице не останешься, и ночевать пустят, и чаем напоят. 


    Когда наступит поздний вечер 
    В окно любое постучусь, 
    И на горячей русской печке 
    Спать беспробудно завалюсь!


    Это Дима написал, наверно, опоздав к автобусу, когда возвращался из командировки. Хорошие стихи! А она, Зинаида, стихов не напишет, но и не опоздает, выберется из этой неотвязной однообразной колеи. 
    У автобусной будки — Дима Соловьёв, лёгок на помине. Обрадовалась,  хотела сказать, что по дороге его стихи читала, и осеклась. Папаха мутоновая на затылок сбита,  пальто в снегу, и расстёгнуто, шарф клетчатый, простенький одним концом по коленям болтается, вот-вот выпадет. А не жарко, мороз к вечеру сильней, печки во всех домах большого села топятся, пахнет дымом, свежей древесной плотью, вон, у ближнего двора куча наколотых дров.
    — Зинаида, —  радостно кричит издалека Дима. — Здесь все наши! И Пухов, и Сироткин!
    Сироткина — ответственного секретаря редакции,  Зина мало пока знает, его стол в редакторском кабинете стоит, всё макетами занимается да материалы вычитывает. На летучках говорит длинно, любит ум показать, да и не свой, а присвоенный, всё на классиков марксизма ссылается. 
    Идёт парочка из сельской столовой, Сироткин, крепенький, как пенёк, на полголовы ниже Пухова, и на всю улицу голоса раздаются, о слове «будировать», как поняла, спорят.
        В звонком напряжённом воздухе далеко слышен баритон Пухова:
        — Что тут непонятного? Будировать — от слова будить. Расшевеливать, значит.
    — Ну, ты Георгий, и упрямый, — возражает задорный тенорок Сироткина. — Будировать — от французского слова буде — сердиться, негодовать. Ещё Ленин об этом писал!
    Подходят к остановке, солидные, последней молодости мужчины, и в автобусе садятся вместе, продолжают начатый разговор. Георгий Иванович, преувеличенно серьёзно и проникновенно, как часто делают  крепко подпившие люди, говорит:
    — Женя, я, когда сажусь писать материал, не думаю, — слова сами приходят. А ты думаешь? 
    — Конечно, думаю, важничает Сироткин. — Я, брат, бывает, в день надумываю рублей на 350, не меньше. Даже голова заболит. 
    Продолжительное молчание, потом Пухов спрашивает изумлённо:
    — Так ты что же, больше первого секретаря райкома думаешь? Первый секретарь в месяц получает триста пятьдесят рублей.
    Задумываются оба. Рядом незаметно и неслышно корчится от смеха Дмитрий Соловьев. Зина отрешённо смотрит в окно: и совсем это не смешно — автобус с подпившими сотрудниками редакции. Почему-то больше всего досадует на Диму: вот дурачок, если стихи пишет, так и пить надо, как большой, стомаха ради своего, как он цитирует кого-то.

 

8


    Зинаидино дежурство в типографии по номеру затянулось. Невысокая, сонливая, в чёрном халатике наборщица Валя рассыпала уже готовую было заметку на первую полосу. Теперь попробуй, восстанови! Редактор иногда роскошничает: чтобы привлечь внимание читателей к важной теме, требует набирать её покрупней, вручную, буковка к буковке. Вот и сиди лишний час по милости Владимира Ивановича Орлова и неуклюжей наборщицы Вали!
    Несколько раз за вечер в типографию заглядывал Юров, пройдёт из наборного в печатный цех, с высоким  молчаливым печатником Володей поговорит — тот измаялся в ожидании дела — и снова на улицу. 
    Наконец, после многих правок в злополучной заметке, — Валя невнимательная, да и с русским языком не в ладах, — после того, как случившийся очень кстати в наборном цехе Юров прочитал заново набранный текст, — у него глаз свежий, незамыленный, — Зинаида подписала номер в свет. 
    После типографии с запахом краски, разогретых машин уличный воздух показался необыкновенно свежим. Подмораживало. В мутном полумраке низко над  землёй плавала большая бледно-жёлтая луна. Южный ветер из-за Волги, из сосновых боров наносил крепкий сосновый дух. Хорошо всё-таки жить на свете!
    Но шёл и шёл рядом с Зинаидой вверх по горке (а не вниз, к себе домой) старший коллега Виктор Владимирович Юров. Спросить неловко, куда это он направился, но, похоже, проводить решил. Хорош провожатый!  Не торопясь переступает ногами в огромных валенках с галошами-тянучками, на плечах, старое пальто, с воротником, рыжим от времени. Руки покрасневшие, с жёлтыми от курева пальцами, без перчаток. Досмаливает «бычок», рассказывает очередную историю, каких у него не счесть, как Мотыльков в ранней юности в лагерях оказался.
    Впрочем, звучит это, как всегда, занимательно. Перед войной учился Петя Мотыльков на последнем курсе педагогического техникума. Возвращаясь из дома с каникул, услышал от соседа по купе короткий анекдот. Рассказал по приезде своему лучшему друге. На следующий день на экстренно собранном комсомольском собрании «друг», пылая праведным гневом, объявил, что в их ряды затесался матёрый враг — Пётр Мотыльков. Он, Мотыльков,  расшифровывает аббревиатуру ВКП(б) так: всероссийская кооперация проституток и б…! Уж показали комсомольцы-добровольцы себя на том собрании! Загремел Петя. Судили его, и дали  десять лет лагерей!
      — А доносчик? Встретился потом с ним Мотыльков?
    — Не встретился, — со своей обычной таинственной улыбочкой говорит Юров. —  В том-то и ирония судьбы. Доносчику тоже дали десять лет лагерей. Он там и сгинул.
    Ещё несколько шагов прошли.  Зинаиде молчать неловко, но и говорить, вроде бы, не о чем. И вдруг увидела —  по противоположной стороне улицы, вниз по горке, спешит Дима Соловьёв. Выкрикнула радостно, неожиданно для самой себя, назвав по-своему, не так, как в редакции:
    — Митя, подожди, у меня к тебе дело есть.
    И прыг в сторону от Юрова через неширокую дорожку, шепчет негромко:
    — Будь друг, уведи меня от этого старика. Не знаю, как отвязаться.
    Дмитрий усмехается, машет рукой Юрову, глуховато кричит на всю улицу:
    — Виктор Владимирович, нам у Змеева надо побывать.
    И бегут вдвоём вниз по горушке, скользят на ботинках по раскатанным малышнёй до зеркального блеска склонам. Весело! 
    У подошвы горы завернули на излюбленную нижнюю улицу, постояли у мостика, Дима из внутреннего кармана пальто достал большое красное яблоко:
    — Перекуси, из нашего сада. Родители на сеновале до самой весны хранят.
    Зинаида грызла яблоко, оказавшееся на удивление сочным, смотрела на Волгу. А что в темноте увидишь? Только поверх снега и льда тёмные, страшные пятна выступившей воды. Да на берегу — наколотые и неубранные ещё дрова у гончарной мастерской. Не ахти какой пейзаж. Зато тихо, стоишь и слушаешь это беззвучие, и от него спокойствия и силы набираешься.
    А Дима посматривает искоса на девушку, её спокойное строгое лицо хорошо видно в свете фонаря, и гадает, правду ли сказал на днях Юров: звала, мол, Зинаида его ехать вместе в командировку в Калиново, опасалась одна… Что-то путает Виктор Владимирович или выдаёт желаемое за бывшее. Что с него возьмёшь — сочинитель редакционных анекдотов.
    Спрашивает как бы ненароком:
    — Как ты, Зина, думаешь, много ли выдумки в анекдотах Юрова?
    Пожала плечами, вот уж, не о чем говорить, как об этом старике. Посмотрела на Диму с улыбкой. Что тут загадочного? Сам Виктор Владимирович часто бывает жалок — и других  в жалком виде хочется выставить. Она категорична,  и даже беспощадна, особенно сейчас, когда не прошла досада на Юрова, да кто в молодости не грешит максимализмом? Только тот, кто родился стариком.
    И где им, юным, понять человека, который в пьяном чаду ничего не осознаёт, а трезвый — мерзок сам себе. Суетится, егозит, другим оценки даёт, и тут же  на свои оценки плюёт. На кривой дорожке потерял себя и не замечает, что это и не он среди людей ходит, а одна тень, воспоминание о бывшем отличном парне Витьке Юрове.

 

9


    Владимира Ивановича Орлова вызвали в областной центр на двухдневный семинар. Уезжать из дома, так называет редакцию Орлов, он не любил — ненадёжный народ! Не на кого оставить газету. Юров грамотный, хорошо пишет. Но его надо держать на вожжах, иначе задурит, запьёт. Сироткин, как корова, куда поведут на верёвочке, туда и пойдёт. Пухов, заместитель, не пьяница, но гуляка по принципу. А ну как сорвут выпуск номера? Серёжа Змеев грудью на амбразуру тоже не кинется, не его дело. 
    А и пропустить семинар нельзя, по головке в секторе по печати обкома не погладят. Заслать материалов в типографию побольше — весь и выход, хорошо бы и весь номер загнать, если получится…
    Первая половина дня без редактора прошла в обычной суете. Дежурный Змеев необыкновенно рано вычитал присланные из типографии оттиски полос. Пухов часто отлучался в типографию, проверить, как идут дела. Юров писал. Только чаще, чем обычно, поднимал толстый прокуренный палец, хитро глядел блестящими глазами на присутствующих, и таинственно вещал обычное:
    — Только я куда уйду, понимаешь…
    Шутка давно приелась, и все пропускали её мимо ушей, одна Зинаида про себя  раздражалась и недоумевала: и что задолбил, как ворона, писать мешает! Зарисовка о Валентине Спиридоновой, передовой доярке района, продвигалась туго. То, что Зинаида знала Валю с детства, учились в одной школе —  будущая передовая доярка на два года старше — не помогало. Напротив, ферму с её грязью, тяжёлым запахом, резиновыми сапогами доярок и зимой и летом, неподъёмными корзинами с силосом, разносимыми к кормушкам с упором на живот, никак не удавалось представить осуществлением жизненной мечты комсомолки Спиридоновой.
    — Не мучайся, пиши, как Пухов, не думая, — с сочувственной усмешкой посоветовал Дима. Он сидел за своим столом, склонив голову, перебирая рукой и натягивая на пальцы  кудри — признак задумчивости и некоторой растерянности.
    — Думается, — слабо усмехнулась в ответ Зинаида.
    Она и не заметила, как что-то неуловимо поменялось в атмосфере редакции, словно в летнем воздухе перед грозой стали скапливаться невидимые электрические разряды. Появился и предвестник надвигающихся перемен Пётр Степанович Мотыльков, с буйной тёмной, несмотря на возраст, шевелюрой, в чёрном пиджаке, наглухо застёгнутым на все пуговицы. Поднял, стремительно проходя к кабинету редактора, согнутую руку в приветствии. Занырили туда же через некоторое время и Пухов с Юровым. И Дима там загулял, и фотокор  Степашкин.
    В кабинете трёх отделов только Сергей Николаевич Змеев с бесстрастным видом читает газетный оттиск. Да Зинаида свой материал о доярке Валентине Спиридоновой правит, находя нужные слова. Уйти бы домой, не видеть всех этих бессмысленно оживлённых лиц, да на последней летучке редактор строго приказал заканчивать дела  не раньше шести вечера. Хотите дольше писать — пожалуйста, у вас ненормированный рабочий день, но раньше — ни в коем случае!
    Проскочил по коридору несколько раз Степашкин, относил фотоаппарат к себе в кондейку, предусмотрительный Пухов не разрешил сфотографировать веселье. Потом забежал в кабинет трёх отделов Дима. Да в каком виде! Глаза смотрят и не видят, растопырил руки и идёт к Зинаидиному столу, словно и её, и стол хочет сжать в своих объятиях. Не дошёл, утомился от одной идеи, стоит, голову опустил, бедолага. Его обгоняет, приседая на полусогнутых ногах, поэт Мотыльков. Толстые, обычно нахмуренные брови сейчас изумлённо приподняты вверх, придавая лицу глуповатое  выражение.
    — Марина, — восклицает поэт и рушится в проходе между столами, тянется распущенными ярко-красными губами к Зинаидиной руке. От  двери Юров внимательно глядит: пьяный-пьяный, а редакционного анекдота не пропустит, оформит назавтра в надлежащем виде.
    Она с надеждой смотрит на Серёжу Змеева, уж он-то, положительный и трезвый,  вмешается, оградит, заступится. Но тот и головы не поднимает — и пишет материал, и что-то правит в полосе — Молчалин вечен! А если при нём убивать станут, он тоже  в стороне отсидится, глубоко задумавшись над судьбами районной помойки. Эх, народец!
    Зина вскочила, слегка отодвинула рукой лицо коленопреклонённого Мотылькова, стремительно двинулась к выходу — быстрей, быстрей, по длинной деревянной лестнице уже бегом. А за спиной, как в кошмарном сне, топот многих ног.
    Выскочили за ней на улицу с распаренными красными лицами Юров и Степашкин, их сразу охолонуло свежим волжским ветерком, встали у подъезда в изумлении, смотрят на Зинаиду. Чего гнались — сами не понимают.
    — Виктор Владимирович, — церемонно просит девушка, — я сумочку в редакции забыла, возвращаться неудобно. Будьте добры, принесите, пожалуйста.
    Юров, ни слова не говоря, пошёл  вверх по лестнице.

 

10


    Редактор, вернувшись с областного семинара, открыв пустую, без материалов, папку, заметив следы гульбища в кабинетах, впал в ярость и учинил полный разгром. За прогулы и пьянку уволил Юрова, Степашкина и Диму Соловьёва. Пухов ходил просить за Диму — молодой, подающий надежды — не помогло!
    — Ты сам со строгим выговором на липочке висишь, —  рыкнул на него Владимир Иванович.
    Через неделю Зинаида на улице увидела Диму, ниже плеч голову повесил, кудряшки свои по привычке на ходу рукой перебирает. И скулы обострившиеся увидела, словно всю неделю парнишка не ел, ходил голодный. Так бы и прошёл мимо в глубоком задумьи, не заметил, да Зина окликнула. Обрадовался, заулыбался смущённо, сообщил:
    —  Месяц со знакомыми шабашниками буду строить котельную в колхозе, денег на дорогу заработаю —  и в Москву! В институт поступать.
    — В Москву, — грустным эхом отозвалась Зинаида. Она чуть было не спросила, как она-то здесь будет без Диминых разговоров о поэзии, без прогулок вдвоём по нижней улице, продуваемой сквозным волжским ветром. Да он сам сказал:
    — Поедем вместе.
    В Москву! В Москву! Только там каждый новый день приносит мечты и перспективы, только там кончается апатия и скука!
    Во всяком случае, так они вдвоём тогда по Чехову поверили, и ничего в этих мелких районных буднях  теперь уже сильно не печалило и не радовало.
    На место Юрова в сельхозяйственный отдел приняли Петра Степановича Мотылькова. До этого редактор, услав Сироткина,  долго о чём-то  говорил с ним в своём кабинете. Пухов  готовится к свадьбе. За него согласилась выйти замуж Маргарита Светлова. Степашкин фиксирует теперь в фотоателье, а на его место приплыл сверху по Волге выгнанный за пьянку с первого курса института несостоявшийся кинооператор Геннадий Кривцов. А Юров устроился сторожем в ремонтно-строительном участке, оброс щетиной, ещё больше постарел, обрюзг, но так же замечает смешное в людях и рассказывает об этом в узком кругу. Его уважают.

 

©    Надежда Кускова    
 

Авторизуйтесь, чтобы оставить свой комментарий:

Комментариев:

                                                         Причал

Литературный журнал
«У писателя только и есть один учитель: сами читатели.»  Николай Гоголь
Яндекс.Метрика