Валерий БОДРОВ
г. Ярославль

ОТКРЫТИЕ


    Роман Карлович, видный мужчина пятидесяти лет, провинциальный, но заслуженный художник, недавно похоронивший мать, досадно бездействовал в своей «берлоге». Не прошло ещё и сорока дней, а он уже чувствовал её острую нехватку. Мать готовила завтраки, делала выставки его полотен и молилась на него. Но, совсем неожиданно, её разбил паралич: беспомощность, несвязная речь (про какие-то забытые кем-то ключи) и скоропостижная смерть. «Надо же! Перед самой выставкой…! Перед юбилеем!». — Нервно покручивал он свой художественный ус. Конечно, он любил свою волнительную мать, даже купил ей инвалидное кресло-каталку, но оно не понадобилось. Всё произошло слишком быстро. И сейчас, сидя в нём нога на ногу, посреди нагромождений своих работ, заботливо прикрытых холстиной ещё маминой рукой, Роман Карлович решал, что делать.
    Всю жизнь он был ужасно холост, мать не подпускала к нему ни одну женщину, оберегая его творческий покой. Никогда и никого не любивший, был занят только красками, холстами и пленэрами, даже подбор рамок, названий, подписей и картона для них, был вне его компетенции. Местный союз художников, состоящий из таких же, как он заслуженных бородачей и усачей, ещё в начале года поставил его выставку в план на начало сентября. А теперь уже был август, дождливый и не очень тёплый, и холодок от провала такого важного события в его жизни, вместе с промозглостью опустевшей мастерской, мурашками блуждал по спине.
    «Две недели… осталось две недели…! А я…», — истерил внутри себя Роман Карлович, когда его заставил вздрогнуть резкий телефонный звонок.
    Голова немного закружилась от испуга, но он встал, качнулся, чертыхнулся и дотянулся до чёрной лаковой трубки.
    Звонил директор союза художников Станислав Рерихович и весьма кстати. Лоб Романа Карловича, только что похожий на стиральную доску, по мере повторения им в телефонную трубку: «Да…, да…, мм…да!»,— и в конце, — «я понял, Станислав, благодарю», — выровнялся и приобрёл снова свой величественный вид. Паника также стекла с лица и завилась в воздухе сизеватой струйкой табачного дыма.
    Роману Карловичу назначили помощницу.
    Через час в дверь позвонили, и из полутьмы коридора в разладившуюся жизнь заслуженного художника вошла девушка по имени Катя.
    — Я куратор вашей выставки, — сказала она, немного смутившись, — меня Станислав…
    — Знаю, знаю, — с молодецким задором произнёс Роман Карлович, слегка обескураженный её молодостью, — проходите, проходите…сейчас почаёвничаем!
    Намывая заплесневелый заварочный чайник в раковине, он случайно увидел своё лицо в огрызок зеркала, приклеенного тут же.
    «Нужно было побриться, ай, как нехорошо,… а рубашка, ох, стыд один!» И пока настаивался чай, Катя сидела, примерно выпрямив спину, на краешке дубового стула. Карлович на антресолях, куда вела узкая деревянная лестница, торопился, искал, во что бы переодеться, не нашёл, и, вытерев взволнованный пот первой попавшейся ветошью, спустился вниз.
    Так и пришлось Кате вытирать лицо Романа Карловича своим платком, потому что оно всё было вымазано невесть откуда взявшейся зелёной краской, и заново делать чай, потому что впопыхах он насыпал в заварочный чайник угольной пыли. Заодно был прибран стол, со времён молодости своей не показывавший лицо белому свету, отчего поверхность его выглядела ново, что нельзя было сказать о выгоревших ногах.
    — Как я рад, как я рад, — всё повторял Роман Карлович, — я бы без Вас ни за что, никогда….
    — Да что Вы! — улыбалась в ответ Катя, — я так увлечена, для меня это радость, заодно и вам помогу.
    Для выставки были отобраны несколько пейзажей: с зелёными в васильки просторами, лихо утопленными в небо; речками — стремящимися за поворот, и русскими наивными берёзами. Натюрморты: с полевыми цветами и витиеватой старинной посудой, особенно хороша была сирень утром на деревенском, не очень симметричном окошке. Отдельным отрядом шли портреты с благородно стареющими лицами – четко вычерченными морщинами и следами раздумий на челе. Коллекцию дополняли: колхозницы, идущие с поля, трактора на закате, местные городские дворики в зимней и летней расцветке, несколько покосившихся церквушек и многое другое, накопленное и законсервированное до поры.
    С этого дня Катя почти каждый день навещала своего подопечного. Замеряла полотна для новых рамок, писала каллиграфом на квадратиках картона названия, фотографировала работы для юбилейного буклета.
    Роман Карлович стал счастлив, как и прежде.
    И счастлив он стал не оттого, что долгожданный юбилей начал вырисовываться на белом полотне недалёкого будущего: предвкушал он другое. Странные мысли, обращённые к внимательной, ласковой, доброй Кате всё больше не давали ему покоя. Карлович стал тщательно бриться и наряжаться к её появлению и всё чаще поглядывал на часы, когда она вроде бы задерживалась. В один из её оглушительных приходов он загляделся на притягательную линию её шеи с очаровательным завитком волос около ушка. Катя в это время что-то чертила, склонившись над пришпиленным к столу ватманом, и внезапно обернувшись, заметила его взгляд.
    Эх, Роман, Роман! Каким жаром тебя обдало! Как разметал и унизил тебя этот короткий, но понятный взгляд. Как страдал ты потом неизбывным одиноким вечером и курил, курил, курил… А в другие разы, наученный постыдным опытом, лишь исподтишка, косым взглядом, пробегался по оголённому плечу или по слишком утянутому на талии платью, и назад — в нору.
    Что касается Кати — она привыкла к оценивающим взглядам художников. И хоть не была завсегдатаем клуба «Весёлых картинок», так между собой называла союз бородок и усов молодёжь, но там работала. Предложения нарисовать её портрет поступали уже и от Рериховича, и от Эдмундовича, Саввовича, Генриховича, Степановича и даже от братьев Дерипасовских. Катя не обратила внимания на этот пристальный взгляд.
       Да, но Роман Карлович об этом не знал.
    Он и сам не заметил, когда это с ним произошло, но что-то внутри сосало, ныло и канючило, когда он не имел возможности видеть её часто. Он не знал, как к ней подступиться. Предложил ей сделать её портрет. Она отказалась — нехватка времени. Хотел пригласить её в ресторан, где бы уж он точно мог показать себя (развалясь в креслах и рассуждая об искусстве), но это показалось ему несвоевременным и даже диким. Катя всегда говорила с ним на одном языке, понятном ему художественном языке, но иногда…. Иногда, он вдруг начинал седьмым чувством ощущать, что она просто снисходит до его речи и образности , и как первоклассный переводчик просто подбирает слова, чтобы объяснить ему что-то.
    Попытка пригласить её прогуляться по сумеречному городу так и осталась попыткой. Она торопилась на очередную встречу, определённо и убедительно обещала в следующий раз. Роман Карлович ждал этого следующего раза, но, сами понимаете, не дождался.
    Просто взять и сказать, что он её… А что он её? И в самом деле, что? А разница в возрасте? Будет ли согласна её мать? Почему только мать? Наверняка у неё есть и отец? И тут он представил, что с её отцом они должны быть одинаковых лет. Эта глубокая мысль настолько поразила Романа Карловича, что он совсем запутался и перестал что-либо предпринимать. Хотя, одну идею он всё-таки припрятал.
    Состояла она в следующей хитрости: сделать признание прямо на юбилее, при всех. Шаг конечно рискованный, но, зная мягкий характер Кати, он почему-то был твёрдо уверен… и как всегда решил не думать о последствиях.
    Теперь он с тайным наслаждением ждал открытия своей юбилейной выставки, и даже как-то прогуливаясь после кружечки пятничного пивка, заглянул в ювелирный. Так же быстро покинул его, ошеломлённый ценами и сверкающим разнообразием.
    В назначенный день Роман Карлович очнулся от ночного забытья с особым волнением. Долго и вдохновенно чистил свои потрёпанные годами крылья и потом также тщательно спрятал их под чёрный новенький костюм. Выкурил две незапланированные сигареты, стоя в полной боевой готовности на балконе своей мастерской. Перед его взором простирался знакомый до простоты центральный проспект с пыльными липами, спешащими невесть куда авто и медленными прохожими, сильно напоминающими больших муравьёв. Потом за ним заехала Катя, на специально выделенной для сего дня машине, и они отправились за продуктами к юбилейному столу.
    Разговоры в туалетах, вялые поздравления случайно забредших на огонёк знакомых; суета, когда выяснилось, что что-то забыли; нервное одинокое курение перед событием; ненужные вопросы и рассеянные ответы; переживания по поводу, что придёт мало людей, потом наоборот, что придёт больше, чем рассчитывали — всё это Роман Карлович стойко вынес в процессе подготовки выставки и накрывания стола. И главное, внутри себя, он готовился сегодня совершить подвиг — открыться Кате.
    Великое множество раз представил себе, как он это будет делать.
    После речи или перед речью директора? За столом или в выставочном зале? С чувствами, и с какими? Что должна была ответить ему Катя? Как он наконец-то поцелует её и прижмёт к своей истосковавшейся груди. Финал был ясен и рассчитан. Сегодня его жизнь изменится.
    Первый посетитель пришёл рано и одиноко бродил промеж развешанных картин. Его гулкие шаги в пустынной зале эхом отдавались в изнывающем сердце Романа Карловича. Но уже через полчаса напряжённого ожидания, и опять таки курения, холл дома союза художников стал наполняться гостями.
    Появилась и Катя, отлучавшаяся по неведомым для Романа Карловича делам. Пришла она весёлая, румяная, сразу начала встречать входящих, провожать в залу и всё у неё так ловко и ладно получалось, что Карлович разомлел и сам отправился поглядеть, как среди его картин смотрятся люди.
    Вот уже всё потекло само собой. Гости ходили, обсуждали, на барной стойке, устроенной у дверей, появилось шампанское и все там сгрудились. Разговоры стали громче, смех продолжительнее. Когда уже было пора начинать церемонию, Роман Карлович решил, что время пришло.
      Мужик он или не мужик, нужно же когда-то решиться.
    Катя стояла недалеко от бара и разговаривала со Станиславом Рериховичем. Цель была намечена и поймана в прицел. Он ещё помедлил несколько секунд, и сам для себя, неожиданно понял, что уже идёт, весь цветущий изнутри. В висках празднично стучало, пальцы свела лёгкая сладкая судорога. И по мере приближения руки его поднимались для объятий. И все уже стали расступаться перед ним, давая дорогу, казалось, что он хотел сказать что-то важное. Но вдруг, среди людей, собравшихся в дверях, появился молодой человек. Он призывно махал рукой и вставал на носки, выглядывая поверх голов. Катя заметила его, и извинившись перед Станиславом Рериховичем, изящно обогнув Иосифа Эдмундовича, порхнула между празднично лоснящихся братьев Дерипасовских, которые синхронно повернули головы ей вслед. Лёгким ветерком прошелестела мимо Агата Степановича, разразившегося встречной улыбкой, отчего лицо его стало похоже на варёную свёклу. Оставила позади себя застывших в благородном кивке козлиные бородки Апполинария Саввовича и Эдуарда Генриховича. Дальше уже Роману Карловичу было не видно. Народ прибывал и прибывал, но в случившемся неожиданно просвете между дверным косяком и чьей-то спиной в чёрном костюме, он увидел то, что его заставило остановиться на полпути посреди залы. Руки его, не успевшие подняться, опустились, сердце, кажется, резко встало, голова мутно пошла кругом. Роман Карлович пошатнулся — в сознание хлынула тьма.
      Веками он дёрнул от резкого запаха, пробиравшегося в нос.
    — Ну вот!.. Мы и очнулись!.. Ничего, ничего… переволновались… это бывает, всё-таки юбилей,… сейчас крепкого чайку, и как новенький. — Голос удалился вместе с противным запахом.
      В мутно-водянистой пелене стали проявляться лица.
    Раньше Роман Карлович чувствовал за собой силу своих работ, и в разговоре, или на заседании союза, мог достойно ответить на выпады какого-нибудь молодого холстомарателя. В словесной перепалке, однажды, он посоветовал такому вот молодцу, отрезать себе ухо и нарисовать свой портрет.
    «Экось ты его приложил!..» — говорили потом одобрительно в коридорах на перекуре.
    Он уверенно улыбался, когда его изображения в позолоченном багете, очередной заезжий критик презрительно называл: «Ваша яичница с колбасой…» Его классический стиль считался незыблемым, непоколебимым, вечным, как само искусство живописи. То теперь, в один короткий миг, эта сила улетучилась. Он лежал такой беспомощный и слабый на дырявом диванчике в администраторской, куда раньше старался даже не заходить, потому что там собиралось по вечерам, что называется — новое поколение. Лежал среди художественного мусора: на бруствере дивана расселись тряпичные куклы с идиотскими угольными улыбками. Одна из кукол явно смахивала на самого Романа Карловича, и он в некотором недоумении всё время на неё косился. Со стен, из узких разноцветных рамок весело смотрели раздражающие псевдоперсонажи псевдофантазий, а над головой его, на длинной верёвке, висел огромный арт-комар, сделанный из красной пластиковой бутылки и проволоки.
    «Он целовал её…», — вспомнил Роман Карлович, — «…а как же я? Всё шло к тому, чтобы…» Вопрос повис в голове, потому что в комнату вошёл врач в голубой форменной одежде, а с ним ещё двое в таком же. В руках у одного из них висел толстый округлый чемодан с пугающим красным крестом в белом кружочке.
    Станислав Рерихович отозвал врача в сторонку и о чём-то продолжительно с ним шептался, пока двое других, раскрыв свою устрашающую ношу, слушали у Карловича сердце и замеряли давление. Потом Роман Карлович заметил, как Станислав сунул что-то в карман доктору. «Шоколадку, наверное», — так определил для себя он. Врач с серьёзным лицом подошёл к развернутому и расстегнутому (из под чёрного белое) Карловичу и сказал: «Так-с…», — послушал ещё раз пульс, — «сейчас сделаем укольчик, и всё будет хорошо».
    Пришлось подниматься, разоблачаться, потихоньку теряя статус «больного». Снимать с себя скорлупу пиджака, бесстыдно закатывать рукав. Когда ломали ампулу и набирали шприц, на всякий случай Роман Карлович отвернулся.
    Его такого: заново почищенного старой одёжной щёткой, что нашлась в администраторской, нехотя сделавшего глоток горячего чая, привели снова в залу. Директором была сказана короткая речь. Все хлопали и улыбались. А Роман Карлович всё соображал: заметил ли кто его любовный посыл: «Ах, как стыдно, если заметили!» Краснел и озирался по сторонам. «Где же Катя, где?» — а его всё брали за руки и трясли, произносили слова благодарности прямо в лицо, и это приходилось терпеть, и натянуто улыбаться. Хотелось убежать и спрятаться, как в детстве, за большим бабушкиным сундуком, от этих мясистых, накрашенных, тонких с белёсой пенкой в уголках губ, потому что внутри у него всё рвалось и металось, казалось, вот-вот он разрыдается, и было нестерпимо…и вдруг, стало легко, и отпустило.
    Ещё ему вручили символический ключ от дверей в искусство. Но было уже не до него.
    Роману Карловичу стало чрезвычайно весело. Хотелось бегать, прыгать, тормошить всех за плечо. И вина он не захотел пить, а лишь всё повторял: «Как же хорошо!...Как хорошо!..» Станислав Рерихович пошутил вслед: «Вона как, юбиляр наш разбегался!» Все вокруг, в одну минуту, стали добрыми и прелестными. Да, да, именно прелестными, захотелось танцевать и закружиться в вальсе. Ещё тур..., ещё тур, и аристократическое, с вывертом ножкой — па де де…
    Роман Карлович порхал по зале отогревшимся воробушком и щебетал, щебетал с каждым и со всеми. Задавал умный вопрос или произносил значительную фразу, не дожидаясь ответа, пропускал мимо ушей сказанное, уже ему вслед — убегающему. Вскоре его начали сторониться, вежливо ретировались, незаметно отворачивались. «Лишнего выпил…», — сказала Степанида Капитоновна, главная жрица местного бомонда, — «…ну, ему сегодня можно — юбиляр!»
    Даже неожиданно, встретив в холле Катю, которая возвращалась с улицы, складывая мокрый зонт, Роман Карлович галантно привстал на одно колено, и нежно взяв её руку, чмокнул в запястье. Катя засмеялась и закружилась вокруг него фигурой сумасшедшего необыкновенного танца.
    — Ай, молодец! Ай, Катенька, хороша!
    Но он пропустил и Катю, и выбежал в двери, туда — на воздух.
    А там!
    Там хлестал обычный осенний ливень.
    Да нет, необычный, а самый что ни наесть замечательный разноцветный ливень! Уже темнело, и уличные фонари яркими гранёными лучами пронзали тротуар, блестящие радужными разводами лакированные машины, с включенными факельными огнями, шествовали мимо, ловили узоры света своими глянцевыми боками, и они, отражаясь в мокром, словно живом асфальте, повторяли вместе с Романом Карловичем, доселе никому неизвестные и прекрасные движения. Листва на деревьях налилась волшебным изумрудным светом вдоль всей, вдруг ставшей праздничной улицы. Причудливые прохожие растворялись в радуге дождя и также внезапно появлялись, вновь распространяя вокруг себя пульсирующие разноцветные волны. Магазинная вывеска, напротив, сыпала голубыми искрами и каждая блестящая капля, падая на мокрое, замечательно шипела, превращаясь в фиолетовый дым.
    Он застыл под козырьком парадной, оглушенный и ошеломленный своим небывалым, неслыханным открытием.
    — Что мои картины? Пустота… — пробормотал он сам себе вслух и тут же решил, что напишет другие, много других картин, насыщенных, наполненных такими же волшебными огнями, такими же лёгкими и глубокими музыкальными чувствами, которые теперь переливались в нём. Он вдруг понял и то, и это, и почему так быстро умерла мать, а Катя так жадно целовалась среди толпы, и почему он так нелепо влюбился, и теперь не стало — почему, словно кто-то по доброте душевной распахнул ему двери в совершенно другое новое измерение. Он понял всё.
    Прохожий с повадками черепахи под аметистовым зонтом, вдруг превратился на глазах Романа Карловича в обыкновенную промокшую старушку. Деревья, блестевшие изумрудной зеленью, пошли тёмными пятнами и погасли. Под неоновой вывеской магазина перестало шипеть и дымиться. И сама вывеска, словно сговорившись с уличными фонарями, потеряла некую художественную зыбкость — остановилась на унылом белом свете. Радуга из ливня исчезла. Роман Карлович успел только заметить её блестящий хвост, юркнувший за соседний дом. Сверкающие машины свернули за угол, утянув за собой праздничный свет. Вообще, он не понимал, что происходит. Музыка внутри выключилась. Вместо неё стали подкрадываться стыд и грусть. Под конец, наступающая ночь, зачиркала серым грифелем блаженную улыбку Романа Карловича, затем и саму его фигуру.
    А дождь всё лил и лил, растекаясь тёмными струями по обычному чёрному асфальту.
                                        
2010 

©     Валерий Бодров 
 

Авторизуйтесь, чтобы оставить свой комментарий:

Комментариев:

                                                         Причал

Литературный журнал
«У писателя только и есть один учитель: сами читатели.»  Николай Гоголь
Яндекс.Метрика