Евгений ЧЕКАНОВ
г. Ярославль

ГОРЯЩИЙ ХВОРОСТ
Фрагменты

 

УДАР

 

Как искры, брызнули осколки!..
Мячом вломили со двора ― 
И зазияла в стеклах тонких
Сквозная, острая дыра.

Меня, по счастью, не задело,
Но сжалась детская душа:
В согретый мир дыра глядела,
Весенним холодом дыша.

И солнце бешено сияло
В изломах пыльного стекла,
И это было лишь начало ― 
Всё дальше трещина ползла…

 

    Внезапное постижение истины ошеломляет, заставляя детскую душу, привыкшую к теплому мирку затверженных аксиом, сжаться в комок. Робкая душа совсем не рада узнать ледяную правду жизни, она страшится весеннего сквозняка. Но сделать уже ничего нельзя: в пыльном окошке зияет дыра, а по стеклу ползет трещина, чреватая окончательным разрушением прежних взглядов на мир…
    Знакомый редактор областной газеты, которому я в конце 70-х годов прошлого века предложил это стихотворение для публикации, долго мялся, что-то мычал, кривил лицо. Я смирно сидел рядом на стуле.
    — Ммм… ну, известно, конечно, что трещина мира проходит через сердце поэта, ― мямлил редактор, ― но, понимаешь, как-то всё это… уж больно трагично… с чего бы вдруг? Написано-то вроде бы, и неплохо, но все-таки вот… да…  Давай попозже вернемся к этому стихотворению, ага?
    Я согласно кивнул головой: ладно, давай позже, хозяин ― барин.
    Через пару лет редактора сменили ― и в то же кресло сел другой человек, мой давний приятель-газетчик. Я предложил и ему опубликовать эту вещицу. Он вчитался в текст.
    — Ммм… знаешь, старик, как-то всё это… как-то уж вот не очень-то… знаешь ли…
    Вдруг глаза его сверкнули.
    — О!.. Придумал!.. Знаешь, как мы сделаем? Поменяем местами двустишия в последней строфе! Будет гораздо лучше, оптимистичнее! Давай сделаем вот как:
                                                   И это было лишь начало ― 
                                                   Всё дальше трещина ползла,
                                                   Всё ярче солнце полыхало
                                                   В изломах пыльного стекла!

    Теперь я мотнул головой уже несогласно: нет, не хочу ничего менять, да и публиковать уже не хочу, пусть стихотворение полежит до лучших времен…
    Но, однако, каковы были редакторы! Нутром, нутром чуяли скрытую крамолу воспитанные комсомолом и партией работники славной советской прессы! А ведь, на первый взгляд, ничего особенного в стихотворении и не было: ну, выбили мальчишки стекло мячиком, делов-то на курью ногу… Ан, нет ― догадывались бдительные сердца: что-то тут явно «не то», «не о том», и как бы чего-нибудь впоследствии из этого не вышло…
    Впрочем, повышенная бдительность была присуща тогда не только редакторам. Один мой ярославский собутыльник, которого я в ту пору регулярно знакомил со своими поэтическими опытами, и до сих пор, встретив меня на улице, сладко цедит, явно с подачи своих кураторов сорокалетней давности:
    — Что, всё подрывные стишки пишешь? Ну-ну…

 

                                                           
*   *   *
       
Он уже не верит ни во что.
Но, однако, ходит на работу,
Покупает на зиму пальто
И в кино с женой идет в субботу…

Крах иллюзий! В зеркале судьбы
И на миг твой лик не отразился.
Может, сам иллюзией ты был,
Если в крах судьбы не воплотился?

 

    Я не такой, как все, я мыслю по-другому. Почему же тогда я всё еще жив ― и, пусть и не процветаю, все-таки живу довольно сносно? Потому, что я не высказываю свои мысли публично? Но чего стоят мои мысли, если они не подкреплены поступками, ― хотя бы бесстрашной речью? 
    А может быть, и все вокруг меня так живут? Все эти люди, чинно идущие мимо меня с супругами под руку, ― вдруг внутри у них точно так же кровоточат те же самые вопросы? 
    Я всматривался в лица людей, вслушивался в их речи. Нет, ничего похожего. Их занимают только зарплата и карьера, холодильник и телевизор, они мечтают только о новом пальто и новой квартире. Правда, они старше меня, ― а в мои годы были, возможно, такими же, как и я… Но были ли? 
    Вот идут мои одногодки ― и разве среди них нет таких, кому все мои терзания кажутся глупостями? Да сколько угодно! Так, все-таки, кто же я такой? Почему я не такой, как все? Почему я не могу стать таким же, как все? Или могу? Ведь вот же я, ― если глянуть прямо сейчас в зеркальную городскую витрину, ― молодой человек в новом пальто с барашковым воротником, с юной женой под руку. Сейчас мы с ней направляемся в кино, вечером за семейным столом отметим удачную покупку, а завтра нам обоим с утра нужно идти на работу... Но что же со мной происходит?..  и как мне быть дальше?
    Эти восемь невеселых строчек я написал на рубеже 70-х и 80-х годов прошлого столетия. Рядом со мной не было тогда никого, кто сказал бы мне: «Ты поэт ― и должен привыкнуть к таким мыслям. Ты обречен на них. Смирись со своей участью, не обвиняй никого и никому не завидуй. Вполне вероятно, что Господь выбрал тебя, дабы ты сказал людям что-то очень важное и нужное для них, ― вот этим самым людям, в пальто и с супругами под руку. Думай, размышляй, терзайся. Пиши».
    И он должен был сказать это так, чтобы я ему безоговорочно поверил.


НОЧНАЯ ТРЕВОГА

 

Вой сирены и клекот комбата,
Оружейки пронзительный звон.
Как вода, убывают команды,
К месту сбора бежит батальон.

Подчиняясь надрывному вою,
Прошиваю казарму насквозь ― 
И волчком вылетаю на волю,
Где за горло хватает мороз,

Где рычат боевые машины,
Источая соляровый смрад,
И колами стоят спецпошивы
На фигурах знакомых ребят.

Наши думы ― о доме, о лете…
А над нами ― ночной окоем,
Где сияние Севера светит
То зеленым, то желтым огнем.

 

    Однажды, во время такой вот «ночной тревоги», мне довелось увидеть в северном небе нечто удивительное. Случилось это зимой 1981-го года. 
    …Выла сирена, оглушительно звенела оружейная комната. Вместе с ротой я выскочил из деревянной казармы в ночную морозную тьму ― в заполярной длинноухой шапке-ушанке, в черном «спецпошиве», в валенках, с автоматом, тяжелым подсумком и лыжами. Рядом с казармой рычали БМП, матерились сержанты, вот-вот должна была прозвучать команда на погрузку и выдвижение в сопки. И тут, совершенно случайно, я глянул на горизонт ― и обомлел.
    В Заполярье ночью над сопками часто плавает в небесах какая-то желтовато- зеленоватая дрянь, вроде туманных полос, которую и называют здесь «полярным сиянием». К ней привыкаешь и даже не обращаешь на нее внимания. Но это было нечто совсем другое. 
    По всему горизонту, тускло мерцая во тьме, шли от сопок вверх широкие зеленоватые полосы тусклого света ― сначала почти вертикально, затем постепенно сближаясь друг с другом и образуя в ночном космосе как бы огромный световой шатер. Прослеживая путь этих полос, я медленно поднимал голову, пока не уперся взглядом в зенит ― в то место, где на чудовищной высоте, о существовании которой я прежде и помыслить не мог, зияло ослепительно-черное пятно. И только тут понял, что зеленоватые полосы идут не снизу вверх, а сверху вниз ― из этой черной дыры.
    Полос было много, несколько десятков, каждая из них уходила своей нижней размытой частью за линию  горизонта, а все вместе они как бы пунктирно намечали на земле исполинскую окружность ― и у меня было полное впечатление, что эти туманные полосы космического света обнимают сейчас весь земной шар. 
    При этом они не стояли на месте: мерцая и дрожа, они медленно двигались против часовой стрелки… а может быть, по часовой?.. теперь уже и не помню.
    Я стоял во тьме, как зачарованный, и смотрел в северные небеса. Всегда очень низкие, давящие, они вдруг распахнули передо мной свою непостижимую глубину ― и разом указали мне на мое человеческое место во Вселенной. 
    Что это было? Причуды солнца, редкий вид полярного сияния? Или что-то совсем другое? Ничего подобного я в своей жизни больше никогда не видел. 
                                                                                 

*   *   *

В этой женщине тайны нет…
Но порою в лице прекрасном
Проступает нездешний свет,
Силам разума неподвластный.
И тогда, как на Божий лик,
Я смотрю на лицо земное,
Забывая на долгий миг,
Кто я, где я, и что со мною…

 

    В красивом женском лице может и не проступать неземной свет, ― таких лиц ты тоже видывал немало. Но когда этот свет все-таки озаряет женский облик, сопротивляться его лицезрению невозможно: все корпускулы нездешнего мира, таящиеся в твоем существе, вдруг вспыхивают и, обратившись в сияющие волны, устремляются навстречу чему-то полузабытому, но родному. 
    Что светит тебе сквозь прекрасные черты? Платоновское «совершенное бытие», гегелевский «абсолютный дух»? Как ни называй ту сущность, что мгновенно выключает твои органы чувств, оставляя работать одно лишь зрение, ― она есть, существует, при свете ее сияющих лучей ты в этом не сомневаешься.
    Однако, почему же именно в женском лице проступает этот свет? Потому, что ты ― мужчина, и на тебя давит гендерный императив? Но ведь ты, увы или ура, не ощущаешь никакого давления: единство неземного света и женской красоты представляется тебе вполне органичным, ты чувствуешь, что так оно и должно быть. Так, и никак иначе.
    Может быть, дело в том, что радость слияния с родным-полузабытым мужчины привыкли смешивать с привычной радостью обладания? Но неужели «сильный пол» столь груб, что не умеет разъять свою эмоцию, разглядеть лепестки в цветке, различить ноты в гармонии? 
    Или женщина вообще ближе к Божьему замыслу о человеке? Но почему тогда первым был создан Адам, а не Ева?     


*   *   *

Если тебя не слышат ― 
Надо ль кричать в слезах?
Может, как раз потише
Надо своё сказать?
Может быть, той порою
Твой неизвестный друг
Бережный слух настроил
Только на тихий звук?

 

      Такой «выбор методики творческой самореализации», конечно, не блещет новизной, ― однако в начале 80-х годов ХХ-го века, когда было написано это стихотворение и когда чуть ли не всё духовное пространство моей державы было заполнено воплем Высоцкого, для подобного взгляда нужно было обладать определенной самостоятельностью мышления. Судя по этим строчкам, я уже четко осознавал тогда, что стремление говорить своё проистекает из стремления быть, а  стремление кричать своё ― из стремления казаться. Значит, выбирая тихий голос, сам я уже тогда стремился быть.
    Сначала эта духовная автономность диктовалась обычной юношеской склонностью противоречить общепринятому (а Высоцкий истошно хрипел тогда из каждого окна). Но по мере знакомства с неподцензурной литературой и свободной русской мыслью (пусть и «тихо звучащей») я всё больше укреплялся в своем отторжении как совдеповского официоза, так и его крикливой критики, то бишь, «разрешенной оппозиции».
    Впоследствии я пришел к выводу, что писателям вообще вредно звучать в унисон со своей эпохой ― с любой из ее черно-белых половинок. Нужно навсегда оставить эту площадку крикунам-пропагандистам ― тем, что из века в век жадною толпой толкутся у трона…
    А мы, автономные творцы, должны просто из века в век твердить, по выражению моего незабвенного учителя, «не то». Одно лишь «не то» ― и этого вполне хватит! 


СТОЛПНИК И ФАРИСЕЙ

 

Словно ветер, вздымается зависть в толпе, 
Подчиняющей душу закону. 
«Ты зачем это встал на особом столпе? ― 
Говорит фарисей Симеону.      

Чем высок ты пред Богом ― не знает никто!
Так скажи перед ликом соборным:
Для чего ты стоишь? С кем ты споришь? И что
Утверждаешь стояньем упорным?

Не по нашим канонам спасаешься ты
И не наше наследуешь знанье.
Слишком просто ты хочешь достичь высоты,
Слишком дерзко твое предстоянье.

Мы столетьями просим у славы скупой
Подаянья ― а ты уже славен? 
Не созрел ты, благой, чтоб стоять над толпой!
Даже нам, многогрешным, не равен!..»

Но стоит терпеливо над вечным ханжой        
Кроткий пастырь на камне заветном,
Не смущаем ни речью, ни мыслью чужой,
Не колеблем завистливым ветром.    

Для чего он стоит? С кем он спорит? И что 
Утверждает судьбою своею?
Чем высок? Только Господу ведомо то
И неведомо то фарисею.      

 

    Фарисей есть фарисей ― ему непременно нужен кто-то, кого можно гнобить. В моем отечестве на этом поприще ныне особо выделяются неофиты от православия. Заполнив домашнюю библиотеку трудами из святоотеческого наследия и вычитав в них то, что созвучно завистливой душе, такие «праведники» начинают искать жертву в среде творцов, ищущих Бога. И находят ее, чаще всего, в лице того, кто, в отличие от них, является художником, но не воспроизводит, буква в букву, древний канон, осмеливается идти в своем творчестве собственным путем. 
    Вот тут и начинается… Творческая немощь неистовых ревнителей восполняется псевдоправославной болтовней, понимание сущности дела подменяется обилием цитат. И на всю страну начинают звучать упреки по поводу якобы недостаточной религиозности творцов-художников, незнания ими «основ благочестия» и т.п. Упреки столь запальчивые, словно сам Господь выдал критикам пленарную индульгенцию, удостоверил, что их устами глаголет истина в последней инстанции.
    Если такие фарисеи еще и не поленятся съездить на Святую Землю, то от их наставлений становится просто некуда деваться. Мы, мол, сподобились благодати Христовой, а ты не дорос до глубин, не созрел о Господе свидетельствовать, клади стило на стол. Такие лицемеры и преподобному Симеону указали бы: не смеешь ты, братец, на особом столпе стоять…
    На фоне этих моих размышлений и родилось стихотворение о Симеоне-столпнике и критикующем его фарисее. Исторически секта фарисеев и святые столпники разнесены во времени, но психологические типы их, как выяснилось, живут и здравствуют. 


К  МЕЛОЧИ

 

Навек обижена судьбой,
Жила ты с нею не в ладу.
Но я тебя таскал с собой ― 
И ты звенела на ходу.

На этот звук со всех сторон
Бежали нищие с сумой…
Все принимали этот звон
За речь мою, за голос мой.

А я молчал в укрытье лет,
Готовя жизнь к другой судьбе. 
И ты звенела на весь свет,
И люди кланялись тебе.

Так жить надеешься и впредь…
Но я выбрасываю хлам.
Пустая медь, кончай звенеть!
Пора звучать колоколам!

 

    Когда мастер колокольного звона идет по земле, медленно приближаясь к своей колокольне, в его карманах звенят медяки. Звонарь молчит, весь погруженный в свою думу, готовясь к исполнению священной своей миссии, а пустая медь звенит при каждом его шаге ― и только один этот звон и слышат окружающие. И большинство из них  связывают этот мелкий звон с обликом звонаря. 
    Он может идти так годами, десятилетиями ― долог путь до первого удара в свой колокол! ― и мало кто будет знать, что он и есть тот самый человек, который заставит всех в округе однажды остановиться и поднять глаза к небу. 
    Но это он. Медяки это чувствуют ― не зря же они скопились в его карманах. Когда он, уже в силе и славе, спустится с колокольни и побредет домой, они забренчат во всю ивановскую: это мы, мы были с ним всегда!.. это наш голос вы слышали!..
    Что ж, на белом свете для чего-то нужны и вы, мелкие созданья. Когда звонарь зайдет в кабак и спросит себе чару зелена вина, ему будет, что бросить на прилавок.
     Звени, мелочь, звени… 


КОСТЕР        
      
Не подходи к поэту близко ― 
Еще ужалит Божья искра!
Костер души не вороши.
Тебе светло? Будь благодарен,
И счастлив будь, что ты бездарен:
Сжигает жизнь костер души.

 

    У костра всегда светло, а если не подходить к нему слишком близко, ― еще и тепло. Ты можешь вглядеться в его глубину: откуда берется пламя, что там такое горит? Обычные елки-палки, каких полно вокруг, хворост, сухая трава… И вдруг, откуда ни возьмись, ― огонь, тепло, свет!
    Феномен поэта схож с явлением пылающего костра. Поэт освещает тьму, согревает озябшие души, превращает хворост быта в пылающее бытие. Поэт ― сам огонь. Правда, это огонь, контролируемый людьми, тот огонь, который не сожжет человеческих жилищ: костер ― не лесной пожар, а поэт ― не сумасшедший.  Хотя Божья искра может порой и больно ужалить, об этом тоже надо помнить.
    И все-таки: что же там горит, внутри поэта? Какие конкретно елки-палки, какой именно хворост?
    Не всё ли тебе равно, друг мой…

 

©    Евгений Чеканов
 

Авторизуйтесь, чтобы оставить свой комментарий:

Комментариев:

                                                         Причал

Литературный интернет-альманах 

Ярославского областного отделения СП России

⁠«Надо любить жизнь больше, чем смысл жизни.»  Фёдор Достоевский
Яндекс.Метрика