Анатолий Станков родился 07.12.1994. Образование среднее профессиональное, работает наладчиков на ОДК «Сатурн». На конкурсе прозы 4-его фестиваля «Солнечный круг» занял второе место.

ОТЕЦ
Отец три года как умер, мы с мамой только сегодня узнали об этом. Пытаюсь вспомнить его. Фотографий нет. Хочу представить лицо: помню только глаза, от которых морщинки улыбаются в стороны, и брови, которые клином умеют сердиться. Помню от курения жёлтый, но солидный палец, который отец поднимал, когда говорил значительно. И выбившийся из-под белой майки серебряный крестик.
Отца никак не назовёшь благочестивым. Маме по дому он не помогал, но что было неизменно — курицу варил именно он.
Помню, он кладёт куриные ножки в кастрюлю, заливает водой и оставляет в раковине.
— Почему ты оставил в раковине? Ты же варить будешь.
— Нужно сначала обескровить, — основательно заявляет папа.
Обескровить? Я тут же залезаю на потёртую табуретку, смотрю в раковину. Немного разочаровываюсь, потому что ожидал увидеть краснючую воду в кастрюле. А там лишь маленький кровавый наплыв. Это выглядит даже неприятней, чем если бы вода была красной.
— Фу!
— Кровь нельзя употреблять в пищу, — папа поднимает указательный палец.
Я смотрю на этот толстый жёлтый палец, и папины слова кажутся мне очевидными. Маленькое пятнышко крови, которое, порой, можно заметить у самой косточки, смотрится противно. И всё равно спрашиваю:
— Почему нельзя?
— Потому что так завещал Бог.
Я не в первый раз слышу это слово. Бог. Само по себе оно означает для меня что-то смутное, что-то облачное и страшное. Ведь Бог за мной следит, как следят мама и папа, чтобы я «не куролесил». Но с каждым разом это слово обрастает всё новыми значениями, как и сейчас. Значит, Бог следит и за папой?
— Бог — это твой отец? — я спрыгиваю с табуретки.
Он задумывается.
— Можно и так сказать.
Сложно объять это отцовство моему отцу. Может быть, их с папой родство гораздо больше? У взрослых всё больше. Мне думается, что у Бога большие глаза, чтобы уследить с неба за всеми, и наказание от Бога большое. Я уже слышал про ад. Это суровее, чем когда ставят в угол. Хотя если всё у взрослых больше и суровее, то, может, взрослым нужен отец суровее, больше, чем мне? Ведь если взрослые куролесят, то куролесят они тоже по-большому и по-суровому?
Скоро я убедился, что мама с папой тоже куролесят.
Они кричат, захлопнув дверь в спальню. Хотя сами же мне постоянно твердят: «не кричи». Не помню слова, помню настенные часы тикают в паузах, и я считаю, сколько раз они сделают «тик» перед тем, как родители снова закуролесят, то есть закричат. Одно слово запомнил: «изменяешь». Потому что прозвучало несколько раз. Понятно, что такое изменяешься. Мне говорили, что я вырасту и поменяюсь. Но чтобы изменяешь? Причём не что-то, а кому-то… что папа меняет?
Он выходит с красными ушами, сердитыми бровями клином. Я боюсь узнать, что такое «изменяешь». Папа уходит на кухню курить, а мама остаётся плакать в спальне. Я подхожу к ней:
— Почему плачешь?
Но она просто обнимает меня. И я стою под её всхлипами, кажется, минуту. А потом иду катать грузовик с громыхающими колёсами. Ни мама, ни папа не смотрят, когда я прокатываю грузовик перед ними. Скучно.
После этого папа принёс домой детскую библию.
— Почитай отца твоего и мать твою, чтобы продлились дни твои на земле, которую Господь, Бог твой, дает тебе, — важно зачитывает отец.
А я смотрю на картинку в книжке. Там гора в чёрной шапке из туч и какого-то дыма, сверкают молнии. Бородатые дяди в чалмах и подпоясанных накидках в страхе обступили гору.
— А почему никто не подходит к горе?
Папа задумывается.
— А молнией как ударит!
Зимой мама и папа разговаривали друг с другом и даже друг другу улыбались.
Папа, наконец-то, ведёт меня на «Бомбу». Так называют горку в соседнем дворе. Мама помогает одеться, «не дёргайся», — говорит. Надевает мне через голову кольчужный горжет — так эту вязаную штуку назвал папа. Я слоёный весь, как рыцарь. Руки не опустить по швам и ужасно жарко.
Папа спускает алюминиевые санки, похожие на ксилофон — с такими же разноцветными дощечками. Плюхаюсь на них, и папа катит меня к горке бегом-бегом. Так весело, визжать охота. «Бомба» приближается. Папа говорит: «держись!», и к моему удовольствию так же проворно взбегает на неё. Наверху он пыхтит и кашляет, достаёт сигарету. И, не закуривая, командует:
— Ехай вниз.
Подкатываю санки к склону, сажусь, но страшно. Хотя и неловко, что такой же малец рядом катится уже не боясь. Тогда папа толкает меня.
Ветер щиплет щёки, и уже не жарко.
Перед тем, как взобраться, смотрю на папу. Он стоит на «Бомбе» и выпускает изо рта то пар, то дым, смотрит куда-то в сторону. Он такой большой, а горка такая маленькая. Меня это поражает.
«Бомба» наша будет выглядеть порядочно, даже когда я вырасту. Потому ли, что на ней не будет стоять отец, или просто потому, что осенью, когда я последний раз посмотрю на неё — там всё порастёт высокой травой?
Мы летом погрузили на эти санки старый холодильник, чтобы отвезти к дяде. Я поверить не мог: санки даже не скрипнули, когда папа с дядей поставили на них тяжеленный холодильник. Дядя тянул санки за верёвку, а папа придерживал холодильник сзади. Санки скрежетали по неровному асфальту, и хоть бы что! Катились и катились. Невероятно. На таких, наверное, возили многотонные блоки для египетских пирамид.
Санки мы спрятали за открытой дверью подъезда. И хороши были санки! Неудивительно, что, когда мы спустились — их кто-то увёл. И я, и папа, и дядя — все очень расстроились.
Дядя ругается на каких-то алкашей. Я примерно представляю, кто такие алкаши. Мама как-то процедила сквозь зубы это слово, когда мы проходили мимо городка. Она велела, чтобы я не смотрел. Но я успел посмотреть. Они сидели в городке на лавке, играя как-то неинтересно. Один из них, правда, ползал, как совсем ещё маленький, и над ним смеялись. Если я ползал, родители надо мной не смеялись. А мама вообще говорила, чтобы я вставал и не пачкался. Но ничего я не пачкался.
Я представляю одного из тех, с городка. Вот он, хватает наши санки и бежит на «Бомбу», забегает и катится вниз. Почему-то становясь всё меньше и меньше, как снежный ком наоборот.
— Может, они ушли кататься на «Бомбу»? — спрашиваю. Хотя знаю, что летом не катаются.
Папа усмехается почему-то. Я смотрю, как он улыбается морщинками глаз. А у меня в переносице комок встаёт. Я всхлипываю, но пытаюсь не разреветься, ведь папа говорил, что плачут только девочки. Он треплет меня по голове и обещает купить новые.
К следующей зиме, правда, вместо новых санок он купил мне дурацкую жёлтую ледянку. Но больше мы с ним не катались.
Был сон, страшный. Из детства запоминаются сны только страшные. Впрочем, ещё и те, в которых научился летать.
Папа стоит и курит на «Бомбе», но уже лето. Я хочу взобраться наверх, но он поднимает свой жёлтый палец и строго произносит:
— Нельзя.
И брови у него, как тогда, когда он вышел из комнаты курить под плач мамы. И снова в сторону смотрит. Я гляжу везде в поисках санок, но на траве лежит только жёлтая ледянка. Хватаю её. Но только подбегаю к самому подножию, как ноги врастают в землю. И грохочет, и всё трясётся. Просыпаюсь и сердце колотится.
В девятом или восьмом классе, когда проходили Онегина, я сочинил для себя стишок. Никому его не показывал, потому что стеснялся. Настолько стеснялся, что не показывал даже себе, пока не забыл, где он. Но там было что-то вроде: «мой папа самых честных правил, себя он уважать заставил, когда не умер, а перестал звонить».
Я продолжил почитать отца, когда он перестал звонить. А раньше, кажется, любил папу.
В первую же неделю, когда папа ушёл, мама залила куриные ножки водой и поставила кастрюлю кипятиться.
— Нужно сначала обескровить, — говорю.
Но мама как рявкнет:
— Вот пусть он этим и занимается!
Я ухожу в дальнюю комнату. Опять этот ком в переносице, хочу не плакать, но не получается. Слышу за спиной шаги мамы. Она обнимает меня и впервые произносит: «сын». Хотя всегда звала по имени.
© Анатолий Станков


Литературный интернет-альманах
Ярославского регионального писательского отделения СП России
Авторизуйтесь, чтобы оставить свой комментарий: