Анна ХАРЛАНОВА
г. Липецк

 


                Анна Харланова (А. П. Чернышева) родилась 03.07.1980 г. в селе Доброе Липецкой области в семье врачей, живет в          г. Липецке. Теплоэнергетик по первому образованию, позже окончила Литературный институт им. А. М. Горького (семинар прозы В. В. Орлова). Две книги «Стихи из кладовки» и «Фиолетовый апельсин». Гран-при международного конкурса «Ее величество книга», 1 место «Русский стиль – 2017» (Германия), шорт-лист международного поэтического конкурса «Интереальность», победы в нескольких всероссийских конкурсах. Участник «Турнира поэтов» 2018. Публикации в журналах «Юность», «Подъем», «Петровский мост», «Балтика». Замужем, двое детей. Добра, красива, скромна.

 

«ЧУДЕСНЫЕ» РАССКАЗЫ


ЛОСКУТКИ    

                                                                   
    Мне снится мой дом, тишина и благодать русской деревни. Седой дым из труб, похрустывание снега под ногами. Если вдруг перенестись из шума и толчеи города сюда ― тишина навалится мохнатой снежной грудью, толкнёт в сугроб, и уже спустя минуту засмеётся на другом конце улицы, удаляясь.
    Ах, зябко! Мороз щиплет щёки, не даёт стоять на месте. Так смешно смотрятся красные варежки на руке, привыкшей к кожаной перчатке! Улыбаюсь и иду дальше по знакомым улицам. А в небе смеётся зима, кидает снежных мошек на землю, надёжно спрятав замёрзшие звёзды за белой пеленой снега. У фонаря их особенно много. Смешные белые пчёлы! Вот также летали вы и много-много лет назад...
    Ах, холодно! И шапка совсем обледенела. Быстро перебирая маленькими ножками, забегаю в студёные сенцы. Белый холодный свет с улицы, осторожно заглядывая в дверь, освещает дрова, заготовленные на зиму, и сухие травы у самого потолка.
    Открываю дверь, обитую чёрной клеёнкой, и сразу вваливаюсь в тепло маленькой комнаты. Светит зелёный абажур под потолком. На стенах, оклеенных разными обоями, старинное зеркало с кривым стеклом, в рамках ― чёрно-белые фотографии, на которых бабушка ещё молодая красивая девушка. А в углу, перед иконами, горит лампадка. Прабабушка, что-то бормоча, колдует над керосиновой плиткой. В крохотной кухоньке нет электричества, поэтому там горит керосиновая лампа. И везде пахнет керосином. 
    Но вот скрипнула дверь и следом за мной вошла бабушка: «Мам, мы пришли!» Анися, моя прабабушка, уже спешит встретить желанных гостей. Она целует меня в голову и улыбается беззубым ртом, а морщинки, как добрые лучики, ― от глаз, по щекам. А потом, как всегда, она достает из-под кровати плетёную корзину, а оттуда ― банку с «конфектами», и говорит: «Возьми, сколько хочешь», и я всегда беру одну. Потом они с бабушкой начинают разговаривать о всяких взрослых делах, а я смело влезаю на печку. Там пыльно и темно. На стене на гвоздиках висят мешочки с сухарями и семечками: на чёрный день. А ещё лежат старые подушки. Прячу в них нос, обхватываю руками, и так тепло и хорошо-хорошо! Пыль щекочет нос. Морщу его, чтобы не чихнуть, а тем временем рассматриваю покосившиеся шкафчики на кухне, скамьи вдоль стен, на которых много-много чугунков и глиняных горшочков. Жарко от печки, совсем тянет в сон. Лениво и вяло спрыгиваю на сундук, внутренняя крышка которого оклеена разноцветными открытками. Здесь хранится Анисино «добро»: вышитые шёлковые кофты, длинные чёрные юбки, платки. Бабушка говорит, что раньше у всех так было: не шкафы, а сундуки. И люди другие были. Вот смотрю на фотографии, а лица у всех добрые и как будто немного строгие. И все отчего-то чёрно-белые. 
    Анися любит, когда её называют по отчеству, Васильной. И все её подруги, такие же седые древние старушки, называют её Васильной.
    Часто бабушка уходила куда-нибудь и оставляла меня с Анисей. И тогда она рассказывала мне про бога, и про ангелов на небе, и про то, что злые люди горят в аду. Мне было интересно и хотелось узнать побольше, но когда я спрашивала у бабушки, та говорила, чтобы я не смела ни у кого об этом спрашивать. А сама по праздникам ходила в церковь и приносила просвирки со святой водой.
    А ещё мы с Анисей ходили в гости, в маленькие и тёмные дома с полосатыми дорожками на полу, которые называли дерюжками. Там также топили печи, и пахло керосином. В одном таком доме было светло и праздник: много-много народу, разговоров и еды. И меня подводили к кровати умирающей незнакомой бабушки, она лежала за красными занавесками. Она взяла меня за руку и улыбалась, а глаза у неё были такие большие и словно светились изнутри. Мне захотелось плакать, вдруг пошла носом кровь, и люди вокруг засуетились.
    А в другом доме жила старая-престарая бабулечка, наверное ещё старее  моей Аниси, которая и без того прожила почти век. В этом доме было тихо и печально. Серая кошка спала на стуле, и в печке еле теплился огонек. Эту бабушку совсем забыли её дети. Соседи носили ей хлеб, и старенькие подруги иногда навещали её. Эта бабушка подарила мне целый ворох цветных лоскутков: одни были гладкие, шёлковые, одноцветные, другие ― в цветочек и в разный другой рисунок. Как я была счастлива! Тогда это было целое богатство, лоскутки!
    Некоторые из них затерялись, из каких-то бабушка сшила моим куклам платья, но я до сих пор помню добрую старушку. Сейчас её уже давно нет: она замерзла в одну из зим в своём маленьком домике. 
    Умерла моя прабабушка и многие её подруги. Они были последним отголоском  прошлого века с его звучными песнями, гармоникой, плачущей на всю деревню, косматым дымом из труб. Они тоже были молодыми, влюблялись, смеялись и плакали, играли в давно забытые нами игры. Они просто жили в то время, как на политической арене России разыгрывались страшные драмы: две мировые войны, революция, гражданская война. Они хоронили своих мужей, братьев, сыновей, они выживали в голод, плакали, но продолжали жить.
    Человек полетел в космос, спустился в глубины океана, изобрел атомную бомбу. Что им до этого? Они также сажали морковь и лук, как и прежде; беспокоились, если долго не было дождя; крестились перед образами при первых ударах грома. Ничего не изменилось в их жизни, даже пресные лепешки на керосиновой плитке. Сейчас таких уже не пекут.
    …В мрачном городе зима. Снег. Скрежет тормозов, шум моторов, звук сотен голосов и чавканье растаявшего снега под ногами, ― вот нынешний век без прикрас праздников. Он тоже пройдет, канет в лету, как и все предшествующие. Но если хочешь не быть забытым, продолжить жить в сердцах других людей, не нужно изобретать эликсир молодости – просто подари ребенку ворох цветных лоскутков.

КРИК
    Когда Лена увидела репродукцию картины Эдварда Мунка «Крик», все сложилось окончательно. Она поняла, что именно ей было необходимо, и от этого осознания стало немного легче.
    ― Ты знаешь, что можно лечиться криком? ― спросила её на днях  сотрудница на работе. И пояснила: ― Выходишь в безлюдное место и кричишь, что есть духу. Говорят, помогает избавиться от стресса. А то ведь все болезни от нервов.
    Лена была не из тех, кто верит на слово, поэтому она погуглила «терапия криком» и нашла следующее: «…Для своей "первичной терапии" дикого крика Янов разработал оригинальную теорию. Он пришел к выводу, что психозы и неврозы ― это символическое поведение, защищающее от чрезмерной психобиологической боли, связанной с травмами детства. Первичная боль относится к ранним событиям жизни, которые остались неотреагированными. Из-за этого эмоции и ощущения накапливаются в напряжения. Все это, по мнению Янова, мешает человеку "быть реальной личностью".
    …К терапии «первичного крика» обращались многие знаменитости. Так поступила Барбара Стрейзанд, когда впала в глубочайшую депрессию, узнав, что ее единственный и горячо любимый сын оказался гомосексуалистом. Дойдя до грани самоубийства, Стрейзанд обратилась за помощью к самому Янову. После долгих уговоров ученый провел с ней пятнадцать сеансов "первичной терапии". "Я кричала так, что не видела ничего вокруг, ― признавалась Стрейзанд журналу "Роллинг стоун" ― Я не могла остановиться, потому что мой мозг покидали демоны страха, тоски, отвращения к миру и к самой себе. Я снова становилась матерью и одновременно чувствовала себя ребенком, для которого мир прекрасен и добр". После этого Стрейзанд вернулась к концертной деятельности и стала снова успешно сниматься в кино".
    Ого! Ну, если уж Барбаре Стрейзанд помогло, то и ей должно. Бывают же чудеса на свете. Хотя какое же здесь чудо? Научный факт. Этот учёный наверняка диссертацию защитил и денег заработал на небольшой особняк где-нибудь в Санта-Барбаре. Или Беверли Хиллз 90210. Или где там ещё в Америке живут приличные люди.
    Лена была ещё молода и хороша собой. Длинные ноги, правда, давно уже были спрятаны за юбками в пол и бесформенными штанами, ибо «неприлично замужней женщине бегать в юбчонках», как говорила свекровь. Муж поддакивал, а ещё не приветствовал косметику на Леночкином лице. «Ты же мать, зачем тебе краситься, как девке», ― говорил он. Леночка не спорила. Детей у них было двое: сын и дочь. Сын копия отец, а дочка – вылитая свекровь. От Леночки им досталось терпение и выдержка и больше, пожалуй, ничего.
    Жили они со свекровью и старшим братом мужа. Тот тоже был женат. Вот и получалась как бы коммунальная квартира. Только жили не чужие, а родные люди. Личных проблем не существовало, каждый норовил дать совет. И даже вопрос о том, какие занавески повесить, обсуждался всей семьей, причем решающий голос был у свекрови: квартира-то её. 
    Когда Лена увидела Мунка ― картина поразила. «Крик» был её зеркалом, сутью, её тайной. 
    ― Давай повесим картину над кроватью, ― предложила Лена мужу. 
    ― Спроси у матери, ― буркнул тот, не отрываясь от телевизора.
    Лена послушно пошла к свекрови.
    ― Мамуль, ― ласково начала она. – Мы тут картину присмотрели, мне очень понравилась. Ты не будешь против, если мы над кроватью у себя повесим?
    ― Ну-ка, ― свекровь надела очки и отложила вязание. 
    Лена подвинула ей планшет, на котором была открыта репродукция. Повисла пауза. Свекровь медленно сняла очки и протерла тяжелые веки.
    ― Леночка, ― начала она вкрадчиво, и Лена поняла, что картина впечатлила не всех. ― Леночка, ― повторила свекровь. ― Вот ты же неглупая взрослая женщина, вот ты посмотри повнимательнее: это же мазня, никаких четких контуров, урод какой-то посередине…ну, ни в какие ворота. И такое чудище ― над кроватью! Встанешь ночью водички попить ― и не уснешь больше. Пойдешь пописать ― заодно покакаешь, ― решила она объяснить доходчивее. ― Дети! ― позвала она сыновей. ― Идите и вы совет держать. А то, может, я в искусстве не разбираюсь, так вы скажите, дело ли, над кроватью уродцев вешать?
    Леночка за всё это время не обронила ни слова, она стояла, привалившись к стене, и смотрела в пол. Щёки её пылали.
    ― И кто это вообще нарисовал? Эдвард…Пункт какой-то, ― с трудом разобрав подпись, свекровь рассмеялась, захохотали и подошедшие сыновья.
    ― Мама! Вы ― неправы! – вдруг выкрикнула Лена.
    Смех прекратился. Впервые за десять лет совместного проживания Леночка позволила себе возразить.
   
    Весь следующий день Лена была сама не своя. Работа не спорилась, на душе тоскливо, а в окно лучше было совсем не смотреть: сентябрь выдался на редкость мерзкий. Шёл бесконечный дождь. Люди и машины, мокрые и грязные, неприкаянно и грузно передвигались по городу. Воняло заводскими выбросами: тухлой кукурузой. Настроение было не пятничное.
    ― Эй, чего грустишь? Выходным не рада? – спросила напарница, когда вечером закрывали кабинет.
    Лена вздохнула:
    ― Я со свекровью поругалась. Как теперь, и не знаю. Кричать хочется, так достало все. Молчу-молчу, какая-то тихая пытка, даже домой не хочется.
    ― А помнишь, я тебе про крикотерапию говорила? Хочешь, поедем в лес, покричишь в своё удовольствие – и домой, как ни в чем не бывало! А? Я на машине, время есть. Поехали?       
    Идея хорошая, ещё не стемнело. И Лена согласилась:
    ― Только недолго. И… чтобы точно никого не было.
    Выехали за город, километрах в двадцати свернули с трассы и, проехав ещё немного, остановились в сосновом лесу. Дождь перестал, мокрые кроны величественно раскачивались, неторопливо разгоняя тучи. Дальше Лена пошла одна.
    ― Ты только погромче кричи, чтобы всё раздражение вышло, – посоветовала напарница. ― Я музыку включу, так что не волнуйся. Если тебя долго не будет, посигналю, ― на звук выйдешь.
    На том и порешили.
    Сначала Лена озиралась, ей всё время казалось, что за ней наблюдают. Она останавливалась и прислушивалась к лесным звукам. Скрипели стволы сосен, раскачивавшихся на ветру, шелестела листва на кустарниках, хлюпало под ногами. Постепенно Лена расслабилась, настороженность прошла, и она почувствовала, какой здесь ароматный воздух: запах смолы смешивался с запахом прелой листвы и влажным грибным духом. Ни выхлопных газов, ни заводских выбросов, ни сигарет, ― ничего того, к чему привыкла Леночка и чего уже не замечала.
    Лес успокаивал, убаюкивал обиды, усыплял сомнения. С лесом можно было поделиться своим невысказанным и сокровенным. Довериться, не сомневаясь, что он сохранит тайну. И Лена решилась. Опёрлась руками на влажную кору, закрыла глаза, вдохнула поглубже и ― закричала. Сначала тонко и тихо, затем пронзительно. Крик набирал силу, становился смелее и выразительнее, но быстро иссяк, когда дыхание кончилось. Лена открыла глаза и прислушалась к себе. Нет. Полного освобождения не наступило. Тогда она набрала воздуха побольше, представила себе свекровь; вспомнила беззвучный секс с мужем ― глубокой ночью, когда все заснут, а сами они едва преодолевают усталость; вспомнила Мунка ― и закричала. На этот раз раскрылась перед ней бездонная чернота, и в этот бесконечный тоннель изливалась в тартарары нерастраченная обида, затаённая скорбь и невысказанная мука. Крик сверлом ввинчивался в упругую плоть леса, раздвигая её и растворяясь во влажном мху, впитывался корнями и грибницей, исчезал в бесконечном водовороте жизни, принося освобождение.
    Когда Лена открыла глаза, в ушах ещё звенело. Звенело и внутри чистым хрустальным звоном. Удивительная лёгкость образовалась в душе. И все Леночкины движения были исполнены плавности. Безмятежным взором она окинула лес, и поспешила к машине.
    Покричал человек, освободился от стресса, и молодец. И всё бы хорошо. Если бы не было у Петровича больного сердца. А Петрович ― это старик из соседней деревни. Пошёл он как раз за грибами: самые опята после дождя. Да не вернулся Петрович. Умер от разрыва сердца. Кто знает, чего ему там привиделось или послышалось. Нашли его только через два дня. Ну, что поделаешь, сердце-то давно барахлило. Старость ― вот и весь состав преступления. Хоть обкричись.

 

ВСКРЫТИЕ ПОКАЖЕТ


    Мастерская представляла собой продуваемую всеми ветрами палатку. За пластиковым столом зелёного цвета сидели трое: Леопольд Яковлевич Селиванов из Тулы, Николай Горягин из Киева и Даниил Джазов из Питера. Все ― известные барды и поэты. Перед ними на столе стояли пластиковые бутылки с водой и тарелки с бутербродами, так плотно усиженные мухами,  что копчёную колбасу было почти не вино.
    ― Ну-с, сколько всего участников? ― поинтересовался почти прозрачный лысый старичок, удобно провалившийся в пластиковое кресло. Его ноги в стоптанных кедах едва доставали до земли, одной рукой он придерживал трость с коричневым набалдашником.  
    ― Около сорока, Леопольд Яковлевич, ― ответил ему молодой человек с выбритыми висками. Остальные его волосы были собраны в хвост. ― Придется ускоряться! ― это был Даня Джазов, в джинсах и сером свитере, обтягивающем уже наметившееся брюшко.
    ― Даа, придется потрудиться! ― вздохнул Селиванов.
    ― Ну, а вы, Николай, ― обратился он к Горягину. ― Впервые сюда?
    Николай, высокий мужчина лет тридцати пяти, с носом, выдающим вовсе не хохляцкое, а скорее грузинское происхождение, с ответом не спешил. Он, нахмурившись, перечитывал регламент мероприятия. «Вероятно, поздно лёг, не в духе», ― решил про себя Леопольд Яковлевич и расспросы прекратил.
    Сквозь иван-чай и полынь виднелись палатки, которые с высоты наверняка выглядели разноцветными заплатками. Здесь, на поляне возле реки ежегодно проходил бардовский фестиваль, съезжались чуть ли не со всей России известные и не очень барды, поэты и другие сочинители, желающие, главным образом, заявить о себе, а заодно и услышать критику мастеров. 
    Около двенадцати открылись мастерские. В буквальном смысле они, конечно, не открывались, ибо не имели ни полноценных стен, ни дверей, но работа закипела, к палатке выстроилась очередь молодых и не очень людей обоих полов, одни были с гитарами, другие держали в руках измятые белые листки со стихами.
    ― Ну, кто смелый, подходи! ― заявил Селиванов и, опершись на трость, выпрямился в кресле. Джазов окинул цепким взглядом толпу, выхватил пару красивых девичьих лиц и бородатого рослого парня с дреддами, и как бы погрузился в себя, положив подбородок на сложенные в замок руки.
    Первым был какой-то парень из Калуги, потом из Воронежа, затем девушка с розовыми волосами и прыщавым лицом, все они пели, с разным уровнем профессионализма играли на гитаре и реагировали на критику хмуро, но спокойно. Затем косяком пошли поэты из ближайшего к фестивалю городка. Была среди них и взрослая женщина с уровнем профессиональным, так что и критиковать её было ни к чему, но нужно: члены жюри чувствовали себя обязанными что-то сказать, и выуживали из себя слова, абсолютно излишние, не способные ничего дать сильному автору. А молодежь, сбившись в стаю, голодными галчатами ловила обрывки фраз заезжих профи, кто-то снимал на телефон, а кто-то делал селфи или курил.
    Николай Горягин сидел в жюри впервые. Он хмурился и с тревогой вглядывался в лица конкурсантов. Он мало говорил, опасаясь кого-либо обидеть нелестным отзывом. И считал, что вот так сходу, по двум-трём случайным стихотворениям или песням нельзя полноценно судить о творчестве человека. Оно и не нужно было судить обо всём творчестве, нужно было говорить о конкретном, вот этом произведении, представленном на конкурс, указывать на ляпы и недочеты. Это он понимал. Но не умел ещё дистанцироваться от человека и рубить с плеча, крошить творческие судьбы. Не вжился он ещё в образ бога, поэтому критиковали в основном Селиванов и Джазов, опытные врачеватели поэтических текстов, как во время перекура пошутил Леопольд Яковлевич. 
    Мастерская работала до пяти вечера, и все пять часов без отдыха звучали стихи и песни: о любви, войне, природе и кошках, да о чём только ни звучало и разносилось ветром, и текло вниз по течению, на радость лягушкам и на горе местным рыбакам, с трудом выносившим ежегодный фестивальный шум.
    Николаю что-то нравилось, но потом другое нравилось ещё больше, он делал пометки в списке, потому что уже через пять минут не мог вспомнить, о чём ему пели. Вскоре лица смешались, он уже с трудом воспринимал хорошее, а от бездарного хотелось ударить кулаком по шаткому пластиковому столу и уйти, нырнуть в реку, охладив утомлённый мозг.
    Он запомнил одну девушку, она пришла одна из последних. Джазов ушёл на пару минут, но Селиванов предложил не ждать его возвращения. Оно и понятно: все устали, а у Леопольда Яковлевича ужасно ныли суставы, пора было принять лекарство, но он тянул, ожидая, что конкурс вот―вот завершится.
    Девушка была похожа на куколку. Николай не мог отвести глаз от её лица, хотя осознавал неловкость момента. Так вот что значит «кровь с молоком»: у неё была чистая ровная кожа, тонкая и румяная, как у персика в жаркий день. Тёмно-синие глаза были действительно бездонными и имели такие длинные ресницы, что можно было бы предположить их неестественную природу, однако густые черные брови и волосы отрицали это предположение. Правильный нос и идеальный овал лица – вряд ли в этом была причина её притягательной красоты, красоты чудесной, магической, чистой и лучезарной.
    Пока Николай подбирал эпитеты, она назвала своё имя, но он не слышал. Сколько ей лет? Откуда она? Он оглох, ослеплённый. Он смотрел, как шевелятся её губы, как вздымается на вдохе грудь, как ресницы прячут колодцы её зрачков, вызывая в нём небывалую жажду.
    ―  …Вы согласны, коллега? ― вывел его из раздумья Селиванов. ― Стихи не должны быть выкидышами. Над ними надо немало потрудиться, дорогая моя. Я вам добра желаю, потому и говорю правду в глаза, за похвалой – это пожалуйте к подружкам, они всегда всё одобрят, какую ересь ни принеси. Но если вы хотите стать настоящим поэтом, черкайте нещадно свои рукописи! Заглядывайте в словарь синонимов! Изучите, в конце концов, поэтический словарь! Синекдоху, аллюзию, оксюморон! А нет ― идите в модельный бизнес и не марайте бумагу, без вас ― оглянитесь ― поэтов хватает!..
    Далее Леопольд Яковлевич выстукивал ритм.
    ― Воот, слышите? Сбой! Как не слышите?! Вы каким размером тут пишете: ямбом или хореем? Или амфибрахий его разберет?! Что за галоп: начала ямбом ― пиши ямбом. Ошибка это, дааа, не знали?..И это только то, что могу сказать с ходу.   
    Девушка разрумянилась, глаза блестели, губы дрожали. Она сидела на краешке стула, зажав ладони коленями. И Николаю хотелось её защитить.
    ― Леопольд Яковлевич, вы, вне всякого сомнения, правы: с размером надо поаккуратнее и подучиться стоит. Но перед нами начинающий поэт, у которого, я уверен, всё впереди. Важно, что в её стихах есть эмоция, нечто цепляющее, чудо, я бы сказал.
    Селиванов нахмурился и пробрюзжал тихо, обращаясь только к Николаю:
    ― Вы неопытны, мой друг, ещё верите в чудеса.

    Когда в морг пришли студенты-медики, ничего ещё не было подготовлено: судмедэксперты всю ночь выпивали, у одного из них родился сын, так что повод был самый счастливый. Под утро как раз привезли девушку-утопленницу, то ли сама утопилась, то ли помогли, то ли ещё чего. Вскрытие покажет. Голое тело принесли и свалили на гранитный стол, который имел небольшие бортики, чтобы не соскальзывало, и дырку для стока воды, здесь же тела и обмывали.  
    ― Красивая-аа, ― вздохнул один из студентов, глядя на утопленницу.
    ― Да уж, ― подмигнул ему врач. ― На удивление не раздулась, наверно, вытащили быстро, хотя и поздно. 
    ― Она как живая, ― зашептались студентки. ― Словно куколка! А ресницы какие! Просто чудо!
    Девушка была удивительно красива. Врач на минуту остановился, разглядывая её лицо. Впервые в своей работе он встретил неискаженную смертью красоту. Как правило, лицо меняется почти до неузнаваемости, когда расслабляются мышцы. А эта ― была словно живая, никаких видимых повреждений на теле, такая юная, почти ребенок. Судмедэксперту пришлось сделать над собой усилие, перед тем как вонзить скальпель и привычным жестом от подбородка до паха разрезать и раскрыть тело, словно книгу. 
    Череп ещё не вскрывали, и лицо с правильными изящными чертами было похоже на лицо фарфоровой богини из музея, которое чудовищным и нелепым образом присоединили к раскрытой брюшине, имеющей полный набор оттенков бордового, серого и красного. 
    ― Чудо, говорите, ― произнес судмедэксперт. ― Вы неопытны, друзья мои! Взгляните: опущение левой почки, колит и внематочная беременность. И это только то, что могу сказать с ходу. А теперь ― подробнее…

 

ПОЭТЕССА


    Когда не дружишь с гаджетами,
могут случаться как чудеса, 
так и казусы. 

 

    Вечер. Зима. Мело с самого обеда, так что пришлось разгребать сугроб, вызволяя машину. Потом ждать, пока та прогреется, дышать на свои ладони, и браться за холодный руль. Перчатки Рита позабыла на работе, но возвращаться за ними не хотелось: снимать с охраны, звонить на пост...
    Рита спешила домой. Хотелось после рабочей недели забраться в кровать с чашкой чёрного чая, дочитать антиутопию Хаксли или посмотреть "Декалог" Кислёвского... Перед самым выходом с работы она сумела-таки поставить заставку на вайбер, а то подружки все были с картинками, и только её окошко возле сообщений зияло серой пустотой. Фотография подходящая как раз нашлась: пару месяцев назад Рита ездила в командировку и сфотографировалась на фоне Кремля. Стройная фигурка в сером платье. Вот её-то она и поставила на аву. Вайбер ей установили недавно, удобная программа для бесплатного обмена сообщениями и фото, был бы интернет. А при желании можно и позвонить.
    Ехать было недалеко. В их городе по московским меркам всё недалеко. На кольце возле памятника Танкистам случился затор: какой-то торопыга резко затормозил, и ему в хвост пристроилась целая вереница заснеженных машин. Рита вовремя сориентировалась и перестроилась вправо, объезжая пробку. До дома оставалось не больше километра, когда зазвонил телефон. Рита старалась за рулем не отвлекаться, но трели не прекращались, и она решила ответить.
    ― Алло!
    ― Ритуль, ты где сейчас? ― спросил нежный Верочкин голосок.
    ― Рулю, ― лаконично ответила Рита подруге.
    ― Ты, смотрю, аву на вайбер поставила.
    ― Ага! Разобралась, наконец!
    ― Умничка, что тут скажешь, ― Верочка чего-то не договаривала. ― Но как-то это чересчур смело, тебе не кажется? 
    ― Что именно, ― не поняла Рита, уже поворачивая к дому.
    ― Голая фотка. Ты там хорошо получилась, сиськи зачётные, не спорю. Но это ж все сотрудники с твоей работы и вообще все твои знакомые увидят, у кого вайбер есть. 
    ― Штоооо?! ― взревела Рита. ― Я должна там быть в сером платье. Какая голая фотка, ты в своем уме? 
    ― Я то же самое подумала о тебе, ― слегка обиделась на грубость Верочка.
    ― Хочешь сказать, у меня правда голое фото на заставке и все… даже мой шеф его увидел?
    ― Ну, может, ещё никто и не увидел. Просто удали фото да и всё. 
    Верочка отключилась.
    Рита поспешила припарковаться и открыла вайбер. Но. У неё закончились деньги на 3G, дома тоже интернет отключили за неуплату, ― программа не работала. Искать бесплатный вайфай в спальном районе было неразумно долго, а ценна была каждая минута, тогда Рита резко вывернула руль и направилась на работу, к гарантированному доступу в интернет.
    К счастью, вайфай ловился уже на парковке, и Рита дрожащими пальцами дотронулась до фиолетового значка на экране. С авы на неё смотрела полностью обнаженная дева с пышными формами и изящным перегибом в пояснице. 
    «Чертпобери», ― пробормотала Рита. Это была та самая фотка, которую она сделала в гостинице во время командировки. Сняла своё отражение в зеркале. То ли для поднятия самооценки, то ли чтобы попрактиковаться в селфи. Фотографии находились рядом, и вероятно, девушка просто не туда ткнула пальцем! Ну, почему она не стёрла это фото?! На какой такой всякий случай берегла его? Хотела похвастать внукам в старости?!
    Рита быстро поменяла заставку на приличное серое платье. И позвонила Верочке.

    ― Посмотри, какое теперь фото? ― протараторила в трубку.
    ― Щааас, ― ну как же долго, целая вечность! ― Ага.
    ― Ну-у-у-у?! ― потеряла терпение Рита.
    ― Король-то голый. 
    ― Я же поменяла! ― взвыла Рита. ― Что за чудеса такие?! Я-то у себя вижу одетое фото.
    ― Не знаю, впервые с таким сталкиваюсь. Сбой какой-то. Попробуй ещё раз установить. Телефон перезагрузи.

    Рита проделала необходимые манипуляции и, получив от подруги подтверждение, что ава выглядит прилично, завела мотор и отправилась домой. Теперь ей мечталось не о чае, а о бокале сухого красного. Рита переволновалась: а вдруг ребята из отдела видели? Или того хуже ― шеф?!
Но в понедельник никто ничего не сказал. Рита не заметила каких―либо косых взглядов. Значит, не успели увидеть. Уфф! Слава богу!
    А через две недели позвонил её бывший. Чего это вдруг? Спустя год объявился, когда у неё уже всё к нему перегорело, остыло и лебедой поросло. 
    ― Шикарно, ― говорит, ― выглядишь. Смелая! Никогда бы про тебя не подумал. Недооценил, значит. И сиськи как будто больше стали.
    Риту бросило в жар, потом в холод, закололо кончики пальцев.
    ― Это ты где увидел? ― аккуратно поинтересовалась она.
    ― На вайбере, ― говорит. ― Отличная у тебя ава! Я всем знакомым показываю, мол, вон с какой женщиной встречался, сразу видно: по-э-тесса! 
    ― А они чего? Не удивляются, что я голую фотку поставила?
    ― Да нет. Ты ж поэтесса. А вы все малость того, в смысле с прип*зд*ю, то есть сорри...не это хотел... Особенные. Для тебя это нормально!

 

ХРУМЧАТЫЕ СНЫ


    Я тебя поцелула, когда шепчатый дождь покрупчал в окно...

    ― Ты можешь прожевать, а потом читать?! ― возмутилась Кира. ― Бредятина какая-то получается!
    А, по-моему, прелестно, по-моему, самое то, что надо. Поцелула вместо поцеловала ― это же необыкновенное слово! Хм.
    ...Я тебя поцелула, когда шепчатый дождь покрупчал в окно...

    Кира тоже жевала, лопала, нямчила за обе щеки пиццу. 
    ― А знаешь, ― сказала она, облизывая с пальцев соус. ― Первую пиццу сделали в Неаполе в каком-то махровом году, это была бедняцкая еда, хлеб и помидорный соус, по сути. Ну, а теперь эта еда в самой старой пиццерии Неаполя, знаешь, сколько стоит?!
    ― Кир, а там вкуснее пицца? ― спрашиваю, а сама смотрю, сколько уже Кирка кусков съела, вот прожорливая.
    ― Хмгмпфш! ― чавкает она. ― Конечно, там вкусней! Свежайший соус, понимаешь, да и сыр там тако-о-о-о-ой, ммм, а помидоры таки-и-и-ие! Солнечная Италия, ясное дело.

    Кира уже много где побывала, её отец часто бывает в заграничных командировках и берёт дочь с собой. Кира ― блондинка, никакая не крашеная, а самая настоящая, от рождения. Цвет волос у неё восхитительный. И кожа такая чистая, чуть загорелая, розовато-фруктовая. И грудь уже вполне привлекательных размеров. Не то, что я: бледная до зелени, с блеклой косичкой и тощая. Я много читаю и много мечтаю. Кирка говорит, что я тургеневская девушка. И это не комплимент.

    Я тебя поцелула, когда шепчатый дождь покрупчал в окно...

    ― Погода отличная. Пойдём сейчас на речку, а вечером ― на костёр, ― скомандовала Кира. 
    У неё красивый купальник, новые туфли на каблуках, короткая юбка-шорты и замшевая жилетка с бахромой. И всё сидит на ней, как влитое. А на меня даже купить что―то подходящее сложно. Не в детском же отделе закупаться в шестнадцать лет?!

    ― Кир, дашь на вечер свою жилетку? ― не люблю просить, но прошу, так как сегодня новые парни придут на костёр, и я хочу их сразить.
    ― Бери, ― позволяет великодушная Кира. ― Только тебе ж велико...
    ― Нормально, сгодится! ― радуюсь я возможности понтонуться.

 

*   *   *


    2-1-92 повторяю про себя, 2-1-92 лишь бы не забыть, прихожу и записываю в блокноте рядом с выписками из Лермонтова и Ахматовой: 2-15-92. В коричневом блокноте теперь не только буквы, не только рисунки, здесь первые цифры, и это его номер, его номер, я поцелула тебя... И фонари маяками светили путь... А на реке лягушки озверели от страсти и теперь орут ― не квакают, надрываются в темноте... И половинка луны так устало смотрит в окно... А комары чёрными точками на белом потолке ― затаились, ждут, сволочи, когда я выключу свет и лягу смотреть свои хрумчажные сны, а они кинутся на меня всей стаей и будут восторженно чавкать. А их комарий командир скомандует: 2―15 марш! И 92! Чвафк! А я уже сплю, положив под подушку блокнот, наполненный мечтами и мыслями ― моими и великих.
    "Я готов был любить весь мир, меня не поняли ― и я выучился ненавидеть"(Лермонтов)
    "Время бархатный чёрный шар катится скользкой дорогой" (Элюар)
    "От любви твоей загадочной, как от боли, в крик кричу, стала жёлтой и припадочной, еле ноги волочу" (Ахматова)
    "Я не хочу на шахматной доске фигуркой быть" (я)

    ― Доча, побольше пофигизма! ― пожелала мне мама на день рождения. ― Ты хорошая девочка, даже слишком, у тебя комплекс отличницы. Поэтому: побольше тебе пофигизма!
    А я привыкла маму слушать, поэтому летом стараюсь не только учить английский и читать книги из сельской библиотеки, но и гулять, наблюдать, нравиться. Вот сегодня поплыли на лодке на Мельников сад, это местечко такое, где до революции жил мельник, там и сейчас большой яблоневый сад, а в высоком берегу живут стрижи. Дом не уцелел, а вот в протоке между островами нужно быть осторожным: как гнилые зубы торчат под водой сваи от старого деревянного моста. Налетишь на них ― мало не покажется.
    Кира сильная, без видимых усилий управляется с веслом. Сидит на хвосте лодки и только видно: широкий взмах и спокойное вжить ― весло погружается в упругую воду, отталкивается от неё, а потом ― рраз ― поворачивается и словно рычаг, выравнивает движение лодки. Когда я сажусь рулевым, мы беспомощно кружимся посреди реки на потеху ребятишкам на берегу.
    ― Ничего, ― утешает Кира. ― Ты просто ещё не привыкла, научишься.
    Чудесная, великодушная Кира! Золотовласая Кира! 
    ― Смотри! Там твой, вчерашний, ― вдруг говорит она. И я падаю-лечу-парю, но всё это никому не заметно, только спина напряженная такая, ровная. А Кирка меня знает.
    ― Ну, чего ты?
    А я чего...сисек у меня нету, в купальнике смотрюсь, как малёк плотвы, и если он чего в темноте не заметил ― сейчас разглядит, и пиши пропало мои мечты. А он вон какой! На тарзанке мотается, потом делает сальто и - вжих! ― дух захватывает от его полёта! И в воду входит, как в мои сны: смело и упруго.

    ― Ты, главное, виду не подавай, что рада его видеть. И страх не показывай. Держись, как ни в чём не бывало. Пусть сам подойдет. А ты спокойно так: а, привет, и ты тут? ― советует Кира, а лодка неумолимо приближается к пляжу, и проплывают мимо стрижиные гнёзда, и заросли ежевики, и чья―то пучеглазая коза вытаращилась на меня, даже жевать перестала. Я сижу с такой спиной, что можно сразу в балет, и забываю дышать. А возле тарзанки ― шум, смех и всплески воды.

    Я давно уже за Киркой наблюдаю и многому у неё научилась. Самому важному научилась, о чём Тургенев и Бунин ни гугу: быть женщиной. И вот тут, конечно, сиськи очень помогли бы, но не они главное. Важно держаться уверенно, смело, обещать взглядом, но ничего не предпринимать самой, позволять ― и ускользать, не навязываться, не просить. И уходить, если что не так, гордость ― тоже нужна, не меньше сисек. 

    ...Я тебя поцелула, когда шепчатый дождь покрупчал в окно...
    Я расправила плечи, задрала подбородок и, улыбаясь всем и никому, вышла из лодки.

 

 ИЕРОГЛИФ


Посвящается моему деду, 
Тарасову П. М., врачу от бога


1


    Вечер матово―синий. Мрачно шумят тополя. В детском отделении нервно цокают каблучки по коридорам; голоса, удушенные истерикой, шепчут:
    ― Серёжа... Совсем синий!
    ― Хирурга зовите, кого―нибудь... дежурного...
    ― Пётр Максимыч!..
    Вытесанное в скале мудрости лицо, выцветшие глаза, кажется, видят самую суть событий.
    ― Где? ―  и уже потом, вымеряя время шагами: ― Что случилось?
    Молоденькая сестричка семенит рядом, сбивчиво объясняя. Потёкшая тушь опускает перпендикуляры с глаз. Дверь в палату отскакивает, словно проваливаясь в пространство. Растворяются в нём все предметы и люди в белых халатах. Становится невидимым всё, кроме бледной кровати с крохотным комочком исчезающей жизни.
    ― Задыхается... ларингоспазм... 
    Синее тельце неподвижно. Сёстры летают, как ангелы. Такие же нереальные и бессильные. Секунды раздробились в часы. А как иначе он успел бы понять, что нужно делать? Седой доктор хватает скальпель ― нестерильный, некогда. Некогда даже осознать, что происходит. Кожа раскрывает свой покров, подкожная жировая прослойка, мышцы, тайна создания человека пульсирует рядом. Ещё пульсирует, едва-едва... Синяя трубочка ― трахея или сосуд? ― не отличишь у двухлетнего ребёнка. Да или нет? Жизнь или смерть??.. нет времени думать, малыш не дышит. Скальпель уверенно сделал отверстие между хрящами. Влажно зашипел воздух, нежно порозовели щеки: значит, жизнь. 
    Только теперь есть время для обезболивания, время, чтобы  вставить трубку в трахею, давая мальцу возможность свободно дышать, а далее ― лечение, позволяющее снять отек гортани, и спустя время лишь маленький шрам на шее Серёжи будет напоминать о сделанной трахеотомии.
    Выцветшие глаза постепенно начинают видеть вокруг. Со лба отводится взмокшая седая прядь. Вдох. Выдох. Замершие невидимые медсёстры снова обретают возможность ходить, говорить, восторженно плакать.
    ― Пётр Максимыч! Пётр Максимыч!
    Но он ещё не обрёл возможность слышать, он молчит, находясь ещё там, со скальпелем в руках, обдумывая, всё ли сделал верно; поражаясь той великой силе, что руководила им.
    А ведь сделай он одно неверное движение или окажись трахея сосудом, его осудили бы на многие годы, лишили бы права заниматься медицинской практикой и учли бы всё вплоть до нестерильного скальпеля. Только вот особенностей строения каждого человека нельзя учесть, потому как часто оно не соответствует написанному в учебнике. И трахея вполне могла оказаться сосудом.
    Безумие! Настоящее безумие он сделал! И сколько раз подобное совершает каждый врач, не помня себя, своей жизни, опасности ей угрожающей, спасает чужие, никакого отношения лично к нему не имеющие жизни. И что это ― профессиональный долг или нечто большее руководит их душами, их руками, несущими спасение?


2


    Вечер. Тёмная комната. Тихо шкварчит голубой экран. На диване спит человек с резко очерченным профилем. В его ногах дремлет рыжий кот. Им двоим снится отливающая серебром рыба: человеку – бьющаяся на крючке, коту ― лежащая на полу и аппетитно пахнущая рекой. Человеку слышится, как сухо шуршит камыш и звонко волнуется вода под ударами чешуйчатого тельца. И совершенно неожиданно звучит звонок телефона.
    ― Петра Максимыча?.. Кто попал в ухо?.. Ясно. Приходите, я его разбужу, ― кому―то говорит бабушка. 
    Дед ― и хирург, и лорврач. Причём не только в рабочее время: круглосуточно, круглогодично. Всегда.
    Петра Максимыча будят, включают свет, из стола достают отливающие серебром инструменты, которые оживают в его руках, как тонкие рыбы, блестящие в свете комнатного солнца. Больной усаживается на стул. Ему в ухо капают, ждут, снова капают борный спирт и, наконец, приступают к процедуре извлечения залезшей куда не следует сороконожки: одна лапка, другая... минута за минутой проходит час. Вот так седой доктор лечит уши, носы, достает кости, застрявшие в горле. Он что-то вроде службы спасения в районном центре. Его знают практически все, потому что абсолютно здоровых людей не бывает. 

 

3


    Седой доктор молча курит, сидя в своем кабинете. По стеклу скользят капли. Они ударяются о карниз, вызывая глухие жестяные звуки, а затем срываются вниз на больничные георгины и ноготки. Старое здание стонет, вечерние тополя шумят, хлопая мокрыми ладонями по крыше. Доктор уже задремал в своём кресле, все события дня носятся хороводом вокруг него, кубиками рассыпаются, то одно, то другое лезут в мысли. Вот бабулька с жалобами на дороговизну лекарств просит: «Да ты, милок, выпиши мне по справке». «Рад бы, бабушка, да не в моих силах тебе бесплатные лекарства выдать или цены на них снизить!»  И исчезает лицо с лучиками морщин, погрозив железным бадиком. А на его место выплывают две молодые женщины, и одна другой говорит увлечённо: «Вот не долечили мать, так и болит у неё спина. А вот если бы денег дала ― вылечили бы». «Конечно, бесплатно тебе даже простыню в больнице не поменяют, не то, что вылечат!» ― вторит другая. «Эх, милые, о каких деньгах говорите? На голом энтузиазме работаем в полном развале, простыню сменить ― сестёр не хватает, не хочет никто бесплатно работать! А денег дашь ― лучше не вылечат, потому что не деньги – цель работы врача, он и так изо всех сил старается, что от него зависит, делает. А если не помогает, так не его в том вина. Есть болезни, которым ни объяснения, ни названия нет. И доктор для них особый ― надежда да вера. А в Бога или в черта ― это каждый решает сам. Для себя...»

    Звонок пронзил сон. Седой доктор автоматически взял трубку:
    ― Да... я... Суицид? Спускаюсь.
    Окно смотрит пустым стеклянным глазом в комнату. За ним ― чернота. В нём ― отражается пожилой человек в белом халате. Он надевает очки, берёт инструменты. В пустом коридоре эхом повторяются его шаги.
    ...Двадцатилетний парень с неестественно запрокинутой головой, два пореза, перерезана гортань. Сосуды не повреждены. Страшный булькающий звук входящего воздуха, вытаращенные глаза...
    ― Пётр Максимыч! ― тихо обращается к седому доктору молодой хирург. ― В город звонили, они сказали, что везти не надо, вы и сами справитесь. Я ассистирую. Вы согласны?
    Пётр Максимыч хмурится: как минимум шесть часов, чтобы собрать этого парнишку. Эх, малолетки, так не горло режут, так только калечатся! Он вздыхает. Давно пора бы на пенсию: силы не те, да и здоровье у самого шалит.
― В операционную! ― говорит он сестре и начинает готовиться к операции.

 

4


    Парнишка поправился удивительно быстро и также быстро исчез, не оставив своих координат, не являясь на приём к лечащему врачу. Осень уже подходила к концу. Листья с тополей давно облетели, и голые ветви топорщились на ветру, увешанные гирляндами грачиных гнёзд.
    Пётр Максимыч вёл приём больных. Рабочий день завершался. И уже явственно слышалось плескание окуней и плотвичек, запах холодной реки и высохших камышей, ― как внезапно дверь распахнулась и на пороге, отталкивая сразу двух старушек, вырос он – двадцатилетний герой-камикадзе в стёганой куртке синего цвета и спортивных штанах:
    ―    Здрассе...мне...того...больничный лист, ― сказал он, комкая в руках шапку.
    Седой доктор в ответ удивился:
    ― А где же ты, парень, два месяца пропадал? Больничный лист тебе продлить я не могу – не имею права, нужно было ходить на прием.
    ― Слышь ты, дед, я на тя в суд подам! Ты чё, совсем тугой? Ты чё, трудный, что ли? Давай по-хорошему договоримся: ты мне больничный лист, а я тебе спокойную старость. Ты проникся?
    ―    Молодой человек, выйди вон, ― твёрдо говорит врач, сдерживая гнев. ― И больше чтобы я тебя не видел! Понял? А то я не только пришивать-то могу, проникся, говоря по-твоему?.. Выйди.
    ― Слышь ты, дед. Тебя ваще кто просил меня спасать, а?
    Дед сидит и внимательно смотрит на молодого человека, на шее у которого три шрама: два свежих поперёк и один маленький ― от сделанной в детстве трахеотомии, ― словно китайский иероглиф, вырезанный на коже.

 

НЕРАСКРАС


    Мне никогда не забыть летний вкус пресной лепешки, которую прабабка Анися пекла на плитке-керосинке. Анисе ― девяносто, мне ― шесть. Сначала мука на столе и мы в четыре руки месим тесто. Потом из бутылочки льём керосин в плитку и поджигаем. На всякий случай, кашеварили в сенцах и ставили рядом ведро воды. На чугунной сковородке пекли лепёшку. И потом Анися кидала на деревянные порожки старую телогрейку, и мы сидели, и ели, и наблюдали, как ветер раскачивает ветви черёмухи, и смотрели на редких прохожих, и слушали, как соседи пилят дрова.
    Мне не забыть запах свежей стружки, то, как её кудряшки в конце лета душистым ковром застилают дорогу к дому. И так по всей улице! Но это предвестник осени. А потом мелькает и ускоряется: синие, розовые, белые астры, грустное небо и запах костра, выцветшая листва ― и спутанные волосы сухой травы, и грачи ставят галочку: осень.
    А как-то Анися сказала, что я расту вверх, а она ― вниз, и когда-нибудь станет такой маленькой, что исчезнет...

    Мне никогда не забыть, как пахнет только что пойманная рыба, уснувшая на льду, но живая; огромные дедушкины валенки, обметённые веником, но ещё источающие мороз. Если я влезала в них, то как раз было по самый корешок... А ёлка, которую занесли в дом, и до этого хранили в сарае! Молодая пушистая сосенка, с сильным смолистым запахом. Сама холодная с улицы, а запах ― тёплый.
    И вот ― приносят ящик со старой гирляндой, стеклянными игрушками на прищепках и ниточках. Мне очень нравится волшебник, и гриб, и ещё домик с окошком ― они крепятся прямо к веточке, и словно стоят на ней. А жёлтый прозрачный шарик с крутящейся бабочкой внутри! Можно долго смотреть, как она юлит, белая, с чёрными точками на крыльях. Инь и янь моего детства.
    А вот ещё. Зимой темнеет рано. Фонари освещают аллею, голые ветви тополей отбрасывают страшные тени. Хрустит под бабушкиными валенками снег. Я ― в санках, в шубейке и рукавицах, укутанная для верности пуховым платком. Купили муку, и я уютно сижу, обхватив пакет руками, и ковыряю в нем дыру. А бабушка идёт впереди, тащит за верёвочку санки. И воздух пахнет дымом из труб. А дома ждёт Анися, и бабушка с порога кричит: "Мам, мы пришли!" И после плачет и смеётся одновременно, обнаружив пустой пакет из-под муки…

    И вот этого мне не забыть. Я уже старше. Острый нож ― и сочащийся луковый сок, влажное небо вваливается в форточку, впитывает запахи. На мне синий байковый халат в нарисованных чайничках, волосы собраны в хвост. Штрихпунктирная нарезка лука: точка ― воткнуть нож, тире ― разрезать. И звонок в дверь, и щелчок замка, и телеграмма, и тихий голос отца: Анисю убили.

    Она смешно говорила "дефир" вместо "зефир". У неё оставался только один зуб. Она ела по ночам, а днём спала под громкое радио. Бывало, я пряталась у неё под кроватью и мяукала, а прабабушка, проснувшись, шуровала веником, прогоняя кота, и я прыскала от смеха. Анися зажигала лампадку перед иконой из плотной фольги и говорила, что на небе Бог и ангелы, а я тогда не верила и смеялась.
    Мне тогда всё было так смешно!
          
    Слышите там, наверху?


*   *   *
Надо признать: я совсем не принцесса.
Серая морось ― слова.
Дождь, спотыкаясь, шагает по лесу,
Небо ― его голова.
Страшно обжечься, подую на воду.
Тянутся шлейфом грехи.
"Лес, ты прекрасен в любую погоду", ―
В уши шепчу ― лопухи.

 

*   *   *
Радуга выткана сотней иголочек,
Трудятся сосны, гудят.
Дятел, стучишь? Разложи―ка по полочкам,
Всё мне на небе простят?
Как хороши эти сосны смолистые,
С тёплой и жёлтой корой.
Небо ― высокое, радостна ― истина.
Лютиков ― солнечный строй.

 

*   *   *
Дикий чеснок, черемша неприметная,
Пьёт дождевую росу.
Ты говоришь, подойдет к винегрету, ―
Ладно, домой унесу.
Мы измельчим огурцы и морковочку,
Свёклу, картофель и лук.
Ветер апрельский, ворвавшийся в форточку,
Тихо лежит на полу,
Отодвигает ладонями нежными
Луковую шелуху.
Я так хочу, чтобы было, как прежде!
Слышите там, наверху?

 

©    Анна Харланова

Авторизуйтесь, чтобы оставить свой комментарий:

Комментариев:

                                                         Причал

Литературный журнал
«У писателя только и есть один учитель: сами читатели.»  Николай Гоголь
Яндекс.Метрика