Юлия БУТАКОВА                                                ⁠ЛИТЕРАТУРА И ЖИЗНЬ

                                       г. Саянск, Иркутская область. 

 

                              СТАРЫЕ СТАРУХИ БОРИСА ШЕРГИНА

       Борис Шергин, писатель века 20-го, пришёл в литературу, которая к этому времени уже имела славную традицию использования в языке художественных произведений диалектизмов. И, несмотря на разнообразные многочисленные опыты своих предшественников, он сумел сказать своё, индивидуальное слово, расцветив диалектизмами свои незамысловатые рассказы из быта поморских жителей. А учиться было у кого, состязаться было с кем среди использовавших местную образную речь были мастера словесного зодчества из века 18-го — Сумароков и Фонвизин, Плавильщиков и Капнист; в 19-м веке эстафету драматургов-новаторов подхватили Даль и Тургенев, Ф. Решетников и Н. Успенский; был в этом мастер и Л. Толстой. Каждый из них, пользуясь одним и тем же средством — введением в ткань своих произведений диалектизмов, преследовали разные цели, что и не удивительно. Каждая новая эпоха требовала от художника новых методов работы, призывала к раскрытию новых тем, решению новых задач. Сказалась здесь и личная склонность каждого из авторов к тем или иным разновидностям диалектизмов. Авторы пьес века "осьмнадцатого" пользовались ими для придания своим творениям большей реалистичности (посредством просторечных элементов в диалогах), что важно для театра — ведь зритель очень чувствителен к изображаемому на сцене, усиления комического эффекта (фонетические неправильности "нелитературной" речи "простых" людей — крестьян, купцов). Большое значение в творчестве и научной деятельности В. Даля имели диалектизмы лексические — неутомимый радетель русского языка через включение в свою прозу таких слов ("Уральский казак", "Небывалое в былом, или Былое в небывалом") пытался открыть читателю захватывающее дух богатство народного словаря, развить у него вкус к чтению. Всё это в итоге явилось хорошим материалом для его знаменитого "Толкового словаря живого великорусского языка". Можно сказать, что его "Словарь" явился своеобразным "приданым" для будущих поколений русских писателей, которые, пользуясь им, сумели позднее создать вещи мирового масштаба. Есть над чем задуматься! Его слух был необычайно тонок, чувствителен к особенностям произношения выходцев из различных мест России (вспомните известную со школьных лет историю о грабителях, пришедших к нему под видом монахов-странников). Он сумел с первых же слов обличить недогадливых побирушек.

      Писатели-шестидесятники 19-го века своими рассказами, близкими к очерку, с их ярким, народным языком со множеством диалектизмов, профессионализмов, жаргона, а зачастую — и брани, добились чёткого контраста с языком дворянства, что также служило реалистичности описываемого, сближало народную речь с литературным языком. Особая статья — творчество Тургенева. Будучи строгим саморедактором, он тщательно отбирал диалектные слова для своих произведений; даже "Записки охотника", при всей их красочности, прошли вдумчивую цензуру автора. Большое спасибо ему можно сказать уже хотя бы за то, что, имея слух, ничуть не грубее, чем у Даля, он сумел "расслышать" в народной речи те ноты, каких не было прежде в литературном языке (тот случай, когда диалектизм передаёт смысл слова точнее, когда чувствуется, что слово — не просто синоним, а стрела, бьющая в смысловую мишень "в десятку"). Он сумел настроить интуицию читателя на нужную волну; и теперь, спустя много лет, мы понимаем слова, бывшие когда-то диалектизмами; для нас они стали "родными", т.е. воспринимаются уже как литературные. В обогащении литературного лесикона - главная заслуга Тургенева. Его блестящие последователи: Л. Толстой, М. Горький, М. Шолохов. Вот в такую "обойму" попал и Б. Шергин. Его рассказы всегда затканы тонкой серебряной паутинкой загадочного севернорусского быта и расцвечены, как Сиянием, спектром многогранной человеческой души, не знавшей рабства... Однажды в детстве книжка его сказов попала мне в руки и надолго запомнилась охочему до всяких чудес детскому уму. И вот снова я обращаюсь к нему, но уже с определённой целью.

         В "Старых старухах" авторское повествование обтекает четыре главные фигуры; его родственниц и их знакомых: "домоправительницы" Натальи Петровны, тёти, отцовой сестры, Глафиры Васильевны, её подруги Татьяны Фёдоровны Люрс и маминой матери Олёны Кирилловны. Все героини дамы пожилые, восьмидесяти и более лет, что придаёт их речам свои особенности; автор занимательно описывает их привычки, разговоры — оттого, что они — люди старшего поколения, оригинальные, с непростыми характерами. Разница в возрасте велика — старики, которым местными обычаями и самим северным климатом положено жить сто лет, и молодёжь — сам автор. Несмотря на это, он (автор) не пытается противопоставить себя с правильной, современной речью — своим милым "старухам" с их исконной поморско-архангельской манерой ведения речи. Диалектизмов в авторской речи и речах персонажей — примерно поровну, и это вызывает симпатию к рассказчику; видно, что он дорожит своими корнями и ничуть не надсмехается над "стариками, что хуже малых ребят". Это вообще характерно для шергинских рассказов; лишь иногда он позволяет себе блеснуть чётко отточенной речью современного образованного человека, но это органично воспринимается в контексте полусказочного-полубылинного северного быта, который (да простят меня "южане") с детства воспринимается русским человеком ближе, роднее... С какой добротой он описывает каждую из старух; из их речей вырисовывается цельный человеческий характер, порой своенравный, но всегда симпатичный и притягательный. Взять хотя бы их отношение к освещению: если Наталья Петровна признаёт только лучину (древний светец — сколько же столетий Русь коротала вечера при таком свете!) и ежедневно подвергает риску сгореть заживо и себя, и корову, и всех обитателей дома ("лучина в зубах пластает, а в руках-то — сено!"), то "тётенька Глафира", которая чуть помоложе Натальи Петровны, так же непреклонно верна керосинке — "Лампияде Керосиновне", а электричество для неё "осрам, фальшивый пузырь", от которого "на бубях остаться" — раз плюнуть. А уж мытьё избы — целый ритуал и обязательно праздник с челобитьем и ласковыми разговорами. "Опроксеньюшка телоносная" — первая "мытница" в Соломбале; после её работы только "мосты выстилать, гостей принимать, столы столовать да пиры пировать". Как не залюбуешься этими старухами, у которых каждая житейская мелочь обставлена так, что, глядя на их неторопливое, торжественное житьё, хочется поселиться в их весёлом доме и тянуть свои "аредовы веки", как курочка Хохлатка на спинке кровати Олёны Кирилловны. Где найти сейчас таких? А Наталья Петровна-то ещё и староверка: на несостоявшееся отпевание Кирилловны, ввиду исключительности события, не поленилась надеть чёрный костыч с белыми рукавами (что это за диво, что за одёжка такая — небось со времён патриарха Никона осталась, залежалась в сундуках; что ни вещь — то энциклопедия раскольничьего быта).

        Мало того, что речи старух расцвечены севернорусскими прибамбасиками: "кавалер-от норвецкой" оказался "женатой" — вот незадача, а не то Татьяна Фёдоровна была бы сейчас заграничной дамой; а попы как "умильно" пели, выдать им по "пятишнице на плешь"!.. Они ещё не упускают случая подначить и высмеять друг друга (вот где проявляется острый женский ум и года ему не помеха!). Сердце веселится, когда читаешь, какими прозвищами осыпают они друг друга: Наталья Петровна в своём чёрно-белом костыче — "могильна муха", невовремя прилетевшая на подружкину кончину, а "Люрсиха", сама "выжившая из ума, шельма и банная обдериха" на чём свет честит подружку Глафиру Васильевну, утаившую во время игры в карты бубнового короля и оттого выигравшую: "Глухая тетеря! Врёт — глазом не мигнёт". Не менее занимателен разговор Олёны Кирилловны с батюшкой, который пришёл исповедовать её перед кончиной: человеку о душе пристало думать, а она попа высмеяла — и толст он, и сала-то на нём сверх меры ("светло загорится в аду"). На слова оторопевшего батюшки: "Тебя саму за эти слова в муку!" находит силы ответить, что она-де "тоща, худо загорит", да и вообще — "кучей мучиться-то как веселее!" С такими, действительно, не заскучаешь. С такими "бабеньками" и жить не грустно и умирать не страшно. Именно в этом и убеждает читателя Шергин, используя дословные диалоги реальных русских старух — живая, с "натуры" списанная речь, не претендуя на высокую художественность, как нельзя лучше доносит до души читателя ту атмосферу архангельского пригорода (да и всего русского Севера) и позволяет ему порадоваться за сильных русских женщин.

        Шергин, как и Шолохов, смело списывает с натуры целые картины, не пытаясь произвести впечатление на читателя, незнакомого с особенностями речи своей родины, зачастую он не добавляет к ним ни единого авторского мазка, а, окантовав их "рамой" сюжета, выстраивает их, как в галерее...Это — характерная особенность Шергина-писателя. Он не боится умалить свои художественные способности, когда, представив читателю подёрнутую лишайником древности легенду, помечает в конце: слышал от того-то, тогда-то. Не шутка - призвать в соавторы целый народ! Как тут поднимется рука подчинить красочный народный язык строгому и слегка казённому — литературному? И это не преувеличение: на фоне таких слов как "лазори", "костыч", "вехоть" и "шалнеры", меркнут их официальные братья-близнецы: "утренние зори", "сарафан", "пучок соломы", "суставы". Кто-то, возможно, упрекнёт за это Шергина в наивности и непрактичности; мне же это видится проявлением житейской мудрости, которая добавляет блеска дарованию автора. Он старается не отставать от своих бабушек, его речь мало чем отличается от их речи. Отчасти это объясняется тёплыми родственными чувствами и уважением к возрасту, отчасти — той бессознательной, не выветривающейся с годами потребностью русского человека хранить в себе речь того места, где он родился и вырос. Завет, полученный им в детстве от старших, с годами не забылся: "Поедешь, Борис, в Москву учиться, постарайся, чтобы наши сказания попали в писания". И он постарался; главное его старание - он не растратил богатейший словесный материал, данный ему, и не исказил его ни единым лишним словом. Оттого люди у него всегда добры, веселы и непреклонны (если дело касается чести), жить умеют и умирать умеют. Если в "Волшебном кольце" слова перемешаны, как стёкла в калейдоскопе (отчего смеёшься, не задумываясь ни на секунду), то в "Старухах" слова держатся внутреннего порядка, юмор поэтому — избирательный, автор не позволяет себе и читателю смеяться, а вот сами героини искушают-таки нас, острят над вещами серьёзными — и смеёшься! При неглубоком чтении они кажутся наивными, "хуже малых ребят", но вчитаешься: оторопь берёт — насколько люди сильны духом (шутит на смертном ложе Олёна Кирилловна), как нежны душою и уважительны друг к другу в будней жизни с её нелёгким бытом ("Опроксеньюшка", "мягонька я стала после баньки", "словечушко молви", "бабенька", "Лампияда Керосиновна"….). Невольно возникает жалость: почему сейчас так мало этого в нашей жизни? Как сейчас поживает архангельская земля? Всё так же пьют её старухи вечерами "кофей" ("первые восемнадцать чашек без сахара"), полы-то "желтят" ли "желтилами", а "лазори" там по-прежнему алы, вполнеба? Помнит ли там кто, что такое "дресва"?

 

                                   ДЕКАБРЬСКИЙ МОНОЛОГ

      В то время я нередко ездила на этой электричке: в соседнем городе брат в одиночку поднимал троих детей. Время было откровенно голодное, зарплату люди не видели годами, а на те подачки, что под видом частичного покрытия задолженности, выдавали обезумевшему от отчаяния народу, протянуть могли разве что индийские йоги… На моей работе подачки были содержательнее настолько, что я могла временами навещать братца и его маленький выводок и подкармливать их, чем бог послал — картошкой, хлебом, дачным соленьем и вареньем. Поездка была очередной и довольно заурядной. От Зимы электричка доезжала до Черемхово, далее следовала пересадка и, если везло, и очередь за билетами была невелика, можно было уже через полчаса сесть на следующий маршрут «Черемхово-Иркутск» и доехать до городишки, который в советское время пышно именовали «город, рождённый Победой», а в девяностые он превратился в дешёвый криминальный притон. Мне повезло — я успела попасть не просто на заветный рейс, но — занять сидячее место; часть пассажиров ехала в тамбуре, тяготясь невозможностью сесть в тёплом вагоне и одновременно радуясь, что всё-таки едет — домой, в гости, к родне…

          Время было под вечер, но ещё светло. Морозец крепчал. Был слышен обычный для электричек гомон: кто-то, не сбавляя децибел, разговаривал с соседями, кто-то, подвыпив накануне поездки, спорил с собутыльниками, часть шелестела газетами, пакетами, обёртками, немногие дремали, прислонившись щеками к искристому от инея снаружи стеклу. Раздвижные створки двери привычно разъехались, и вошёл мужичок с баяном под мышкой. Меня удивило его неожиданное сходство с бессменным лидером ЛДПР и оригинальной смесью в его туалете зимних и летних принадлежностей гардероба. На голове был ещё приличный кролик с целыми ушами и тесёмками, торс облегал сомнительной свежести овчинный полушубок, бархатные широкие штаны, недолгое время модные среди мужчин бальзаковского возраста, были заправлены в толстые самовязанные из смешанной нитки носки, и весь этот натюрморт венчали добротные на вид, советской ещё закалки, но явно неуместные в зимнем пейзаже сандалии с обильной перфорацией по всему периметру. Мужичок снял шапку, обнажив седую кучерявую голову, огляделся, забросил ремень баяна на плечо и замер. Кто-то выжидающе оглянулся. Шум голосов стал стихать — публика была свежая и от зрелищ не отказывалась. Артист подумал ещё, решительным жестом, но плавно, растянул меха и обратился ко всем сразу:

        — Репертуар таков.

        Слабо сказать: он начал играть и петь. Он с размаха раскинул обширную сеть, как паутину — паук, с множеством крючков, каждый из которых прицельно впился во все присутствующие сердца и жалили, и выворачивали их наизнанку добрых три четверти часа. За пальцами было не уследить: так быстро они перебирали белые и зелёные кнопочки, словно Золушка — рассыпанные и перемешанные мачехой крупы. Меня не столько ошеломила музыка — в ней чувствовался не просто мастер своего дела, но — виртуоз, актёр и эстет; слова песни — вот что не давало мне покоя всё это время. Все песни были на стихи русских поэтов, и стихи — наилучшие. Есенин, Заболоцкий, Цветаева, Бродский, Кутилов, Мандельштам… Это были не авторские аранжировки песен известных, это были авторские оригинальные произведения. Между ними он делал короткие паузы, поправлял ремень, взглядывал украдкой в дальние углы вагона… На коротких остановках кто-то выходил, кто-то входил, но новички уважительно присаживались на свободные места, старались не шуметь, или заглядывали через стекло те, кому попасть в тёплое пространство не повезло — видимо, на этом отрезке пути его знали хорошо, но каждый раз его концерт являлся откровением и для старожилов дороги. Я, не стесняясь, рассматривала его: обычный русский поселянин; уместнее было при его схожести с известным экстравагантным политиком услышать из его уст какую-нибудь политическую оригинальность наподобие той, что русскому человеку не мешало бы прогуляться до Индийского океана и прополоскать в нём запылённые за долгий путь любимые «кирзачи». Когда стихли последние аккорды, народ одобрительно загомонил; из дальнего угла донеслись одиночные аплодисменты; я заметила, что это был подросток с зачехлённой гитарой за спиной — я поняла, что коллега распознал коллегу, так аплодируют только свои — своим. Реакция остальных была попроще, но песни задели всех: музыкант не торопясь двинулся по проходу, и к нему потянулся частокол рук. Давали, кто что мог; он брал не у всех: от студенческой молодёжи, старух и матерей с детьми уклонялся, но едва заметно, чтобы не обидеть; если же те чрезвычайно настойчиво предлагали ему что-то, и обойти их было никакой возможности, «ВВ» с достоинством прятал предложенное в висящий на свободной от баяна руке целлофановый пакет и отвешивал глубокий поклон. Я догадалась, что он опасался обременить просьбой о вознаграждении тех, кто страдал от нужды больше всех: женщин и пожилых людей. Его благородство горячей иглой кольнуло моё отвыкшее от таких проявлений простых, но необходимых всегда человеческих чувств сердце, и я с неослабным вниманием продолжала наблюдать за ним. Мужчины, скупо, но с чувством, делились с ним сигаретами — курево он охотно брал, от предложенной водки с заметной брезгливостью отказывался. «Ничего себе, он ещё и трезвенник!» - с весёлым недоумением подумала я. Когда он дошёл до противоположных дверей, его дежурный пакет заметно пополнел, тяжело раскачивался на сгибе руки. Он медленно в пол поклонился своим слушателям. Некоторые уже вернулись к привычной дорожной суете, возобновились прерванные выступлением артиста разговоры, когда снова раздался его сильный голос:

         — Товарищи! Не забывайте нашу великую, замечательнейшую, драгоценнейшую русскую поэзию! Это — наш последний оплот, который выдержит всё, что бы ни послала нам наша судьба. А судьба у нашего народа никогда не бывала простой. Держитесь простого русского стиха, и он выведет вас из любой трущобы, спасёт из любой попасти, рассеет любых, даже самых непримиримых врагов. Это ваша насущная молитва от века; если не верите в бога, поверьте в поэзию, и она спасёт вас, независимо от того, любите вы её или нет. Стихотворная строфа сама по себе, а паче того — облечённая с музыку и ставшая песней, - лечит все недуги — душевные и прочие… Запомните мои слова и никогда не жгите книг со стихами, не отвращайте своих детей, если они полюбят рифму больше себя самих, приобщите своих стариков к звучному русскому стихотворному слову, если они до этого отвращались от поэзии. И пусть первыми словами ваших детей и последними словами ваших отцов и матерей будут строки из поэтического произведения. Поэт, а не политик заботится о вас круглосуточно, он защищает души ваши перед оком всевышнего, он понимает ваши чаяния как никто другой и солидарен с вами во всём. Любите поэзию, слёзно вас прошу. И будьте живы, славяне! — Он стремительно развернулся и скрылся за дверью тамбура.

         Все оцепенели. Такой оглушительной тишины в общественном транспорте я не встречала никогда. Оправившись от впечатления, люди постепенно оживились, но прежнего суетливого гвалта уже не было. Я задумчиво вглядывалась в заиндевевшее стекло электрички и мысленно переваривала услышанное и увиденное. Почему он надолго задержался в нашем вагоне? Если приблизительно прикинуть, выходило, что, дав концерты в шести вагонах приблизительно по сорок минут в каждом, аккордеонист выкладывался как полноценный артист — на многочасовом выступлении — без малого четыре часа! Это было невероятно, но всё-таки похоже на правду. Постой, но, когда он заходил в вагон, его пакет был пуст. Значит, или он начал с нашего вагона, хотя он предпоследний, или успел сменить тару на подходе… А музыка, музыка какая, бог ты мой! Достойная лучших концертных залов. А тут выходит — электричка-подмостки?

         Тогда я не могла найти определения для такого вот сорта наших соотечественников, хотя попытки классификации смутно проглядывали ещё в ранней моей юности: я была уверена, что те, кто провозгласил себя элитой, избранными, в единственном экземпляре, на самом деле ею не являлись, не могли являться в виду отсутствия малейших данных для причисления себя к этой касте и стать ею не смогут никогда — в виду оглушительности самопровозглашения; истинные избранные всегда скромны, талантливы и тихи. И невдомёк мне тогда было, что «избранные», настоящие профессионалы своего дела, соль земли, уходили тогда, в начале девяностых, в подполье, пребывать им в котором предстояло безвременно, уповая на случай, о котором грезили их предки, но не слепой случай, а — тот, что предвосхищает торжество элементарного здравого смысла, где будут востребованы они, в первую очередь — они. Позднее, когда я познакомилась со стихами удивительнейшего из современных поэтов — Игоря Царёва, бродяга из его стихотворения «Бродяга и Бродский» стал ассоциироваться с безвестным железнодорожным певцом, встреченным мною декабрьским вечером двадцать лет назад:

                                                       В нём стихов, наверное, тонны, залежи,

                                                       Да, ему студентов учить бы в Принстоне!

          В течение последующих двадцати лет немало мне попадалось юродивых, самозваных пророков, откровенных сумасшедших, кликуш обоего пола, сектантов различного толка, но никто из них не привлёк моего внимания своей манифестацией… Это была каждый раз актёрская игра, навязанная зрителям, нечистая и, в сущности, пустая. Того же музыканта с его неуместным тогда, да и сейчас, монологом не могу забыть до сих пор. Он мог бы ничего не говорить нам, его аудитории, - всё сказали до этого его песни. Но, видимо, он, привыкший быть во всё и всегда честным, решил сполна отработать свой хлеб, решился на эту небольшую проповедь, не надеясь на отклик… И, думаю, всё-таки преуспел в этом. По меньшей мере, в двух душах он нашёл благодарный отзыв — с моей и в душе подростка с акустической гитарой за спиной. Бывает, я вспоминаю его, открывая сборничек любимого поэта, и вновь царёвские строчки напоминают о нём:

                                                       Электричка мчится, качая креслица,

                                                       Контролёры лают, но не кусаются,

                                                       И во след бродяге старухи крестятся:

                                                       Ты гляди, он пола-то не касается!..

Авторизуйтесь, чтобы оставить свой комментарий:

Комментариев:
Яндекс.Метрика